Так мы строили коммунизм...

Посвящаю моему племяннику

Валерию Земскову

В моей метрической записи следующее начало: «У Суражского мещанина Моисея-Менделя Евсея-Лейбовича Смехова и его жены Ривки 22 апреля 1911 года в городе Гомеле родилась дочь Эстер...»

Итак – о мужской половине подробно, а о женской просто «Ривка». Из чувства протеста начну о матери, урожденной Ревекке Даниловне Гофман. Мой дедушка Данила Гофман и бабушка (его жена) Гиша были обеспеченные люди. Им принадлежал в центре Гомеля на Генеральской улице (нынче улица Ленина) большой мануфактурный магазин. Были у них две дочери – старшая Хая и младшая (с разницей в 10 лет) моя мать Ревекка. Хаю выдали замуж за часовых дел мастера Белкина, который имел мастерские по ремонту часов не только в Гомеле, но также в Одессе и Петрограде. Семья Белкиных была богата, их дочь Ханна даже получила медицинское образование. В семье же Гофманов и Хая, и Ревекка были безграмотны. Дедушка Данила был широкоплечий, полнеющий, белокурый, с веселыми голубыми глазами. Любил он выпить, посмеяться, что, однако, не мешало ему успешно вести торговлю мануфактурой. Бабушка Гиша была черноглазая, черноволосая, очень бойкая и чрезмерно вспыльчивая, она постоянно пилила мужа, но дедушка отвечал на ее брань хохотом. Осталось выдать замуж младшую дочь Ревекку. Прослышали о том, что в синагогу прибыл из города Николаева молодой человек учиться на раввина.

Моисей-Мендель Евсей-Лейбович Смехов был родом из многочисленной бедной семьи. Гофманы решили, что престижно иметь будущего зятя – образованного человека – раввина, и, хоть он и «голоштанник», как его сразу прозвали, безграмотную Ревекку сосватали за него. В дальнейшем отца моего называли по первым именам Моисей Евсеевич Смехов. За Ревекку дали большое приданное, и слово «голоштанник» надолго закрепилось за отцом в нашей семье.

Мои родители переехали из Гомеля в Сновск (ныне Щорс), где сняли в аренду одноэтажный дом с садом, огороженным забором и, притом, заросшим камышом. Черный ход дома выходил в хозяйственный двор, где были сараи, и в одном из них находилась наша корова Буренка. Фасадная часть дома с резным крыльцом, выкрашенным в красный цвет, выходила на Зеленую улицу. Две стороны дома смотрели на хозяйственный двор, а одна стена была обращена в сад. В основном в саду росла слива (угорка), а в середине сада росла пышная разветвленная яблоня. Вся остальная земля вскапывалась и на ней выращивались овощи. Дом был четырехкомнатный. Самая большая комната в средней части дома имела русскую печь, где испекался хлеб на неделю. От входной двери был длинный коридор, который граничил с кладовой. В низ кладовой упирался деревянный лом, другой конец которого подпирал входную дверь. В коридоре стоял огромный сундук. Однажды, когда его раскрыли, оттуда вырвались две мыши, а в сундуке копошились новорожденные мышата. Все это я помню примерно с 6-летнего возраста. Я была предпоследняя в семье, самая младшая была сестра Шейне. Самым старшим был единственный сын (мой брат) Иешуа рождения 1898 года, потом самая старшая сестра Даня рождения 1903 года, названная в память об умершем дедушке Даниле. Ни Иешуа, ни Дани уже не было в Сновске, они были отданы на учение часовых дел мастерам, работающим у дяди Белкина в Гомеле. Следующие за ними две сестры – Ханна рождения 1905 года и Геня рождения 1907 года жили с нами. Еще с нами жила бабушка Гиша – всех нас было 7 человек. Напротив нашего дома находилась задняя часть усадьбы богача Бейлинсона. Их огороженная усадьба служила началом Зеленой улицы, на углу которой была кузница, где у кузнеца было много работы, особенно в ярмарку. Наша улица была безлюдна, от нашего дома шла дорога лесом (почему улицу и назвали Зеленой), и лишь через несколько верст был дом корчмаря (дом похожий на наш). Дом Бейлинсона, большой и красивый, выходил фасадом на площадь. На противоположной стороне площади были жилые дома и гимназия. От площади начинался тракт, ведущий к железнодорожной станции и к земству (земское управление). В ярмарку посреди площади строилась карусель, и народу прибывало из деревень на повозках и пеших так много, что все они располагались даже и на Зеленой нашей улице. Был период революции, новые веяния, вероятно, повлияли на отца, так как он перестал учиться на раввина и поступил рабочим на Табачную фабрику, а вскоре уехал из Сновска в Харьков, где нанялся резчиком табака на табачной фабрике. Наша семья жила бедно, мы были плохо одеты и зимой вовсе не выходили из дома, т.к. не имели обуви. Мама постоянно ругала отца, называла его голоштанником и безбожником. Сама она была очень религиозна, даже до фанатичности. В детстве мы много молились, по три раза в день. Помню, как молился отец, покрыв себя талесом, но постепенно он стал отходить от религии и увлекся идеями Маркса-Ленина. Отец был грамотный, почерк у него был красивый, он много читал, и, как мне сейчас кажется, он был мечтатель. Однажды он приехал из Харькова и привез мне ботинки на пуговках. Это было потрясением – для меня радостным, а для сестер горестным. Отец и до этого выделял меня, что вызывало зависть сестер. Ботиночки явились ударом для них, меня невзлюбили. Окончательным подтверждением особой привязанности отца ко мне было его решение увезти меня с собой в Харьков, а уже позже забрать всю семью. В 1919 году я и отец покинули Сновск. В первый отъезд отца из Сновска, мы пережили еврейский погром. До этого нас клеймили, как евреев, лишь на Пасху. Пастухи разбивали нам окна, русские дети, которые до Пасхи мирно с нами играли, бросали нам обвинения, что мы распяли Христа, под нашими окнами пели:

Жидовочка – Хайка

Дома не хозяйка,

А мы им отвечали:

Хам, хам приди к нам

Дам коробочку говна.

Это двустишие было единственным в познании русского языка. Говорили мы по-еврейски, и еще знали молитвы на древнееврейском. И вот нашествие гайдамаков, которые искали дом корчмаря-еврея, но по ошибке попали к нам. За несколько дней до их прихода у нас дома случилось несчастье. Бабушка Гиша стирала на крыльце белье и стала выносить от русской печи чугун с кипятком. Она оступилась, упала, и весь кипяток ошпарил ей лицо и грудь. Тяжело больная она лежала у стены под окном с закрытой ставней. Из Гомеля приехала ее старшая дочь Хая – наша тетя. И вот ночью раздались стуки в ставни и в дверь. Тетя Хая велела нам всем кричать, под ее командой весь дом огласился воплями, но это не помогло, в дом ворвались гайдамаки, ища водку. Они выпили всю домашнюю наливку, шашками вскрыли все подушки, маму избили плетями, и затем поняв, что наш дом не имеет отношения к корчме, устремились дальше по Зеленой улице. Помню, как сначала бабушка Гиша уверяла через ставню, чтобы приходили завтра, так как сейчас ночь. Потом зажгли керосиновую лампу. Помню, как сестра Геня повела меня и Шейну прятать нас под кровать, и вдруг мы увидели, что на нас смотрит через окно светловолосый мужчина в очках с прямоугольными стеклами, он, кажется, уверял, что нас не тронут. На следующий день мы узнали, что в корчме убили хозяина и исполосовали плетками всю его семью. В полдень стали выводить евреев-мужчин на площадь. Их били и убивали. Семью Бейлинсон не тронули, они были очень богаты, и, вероятно, откупились.

В семью Бейлинсон нас, детей, иногда приглашали на праздники и давали нам гостинцы, мы им радовались, но разницу в социальном положении чувствовали остро, т.к. их дети были всегда сыты и прекрасно одеты. Нам же все шилось редко, на вырост – все платья до пят, мне и Шейне доставались старые платья Ханны и Гени. Помню, в годах 1914-1916 Геню отдали учиться в гимназию и ей пошили коричневую форму и два передника – белый и черный. Ханна же не училась, она всегда была на хозяйстве и, похоже, ей это нравилось. Мы постоянно жили в Сновске, однако в метрических всех детей значилось, что мы родились в Гомеле, наверное, это было престижней. После рождения каждого ребенка в Гомель отправлялся на телеге отец и возвращался с метрическими. Помню, меня и Шейну однажды мама привезла в Гомель, у нас на голове был лишай, и нас там лечили дедушка и бабушка. Мы с Шейной стеснялись нашей болезни и с платками на головах прятались под столом, откуда всегда веселый дедушка Данила выволакивал нас, шутил и хохотал. Дедушка умер раньше бабушки, а бабушка умерла вскоре после ночного посещения нас гайдамаками.

Город Харьков

Когда отец вез меня в Харьков, мы ехали в теплушке, спали на полу, вповалку с солдатами. Когда мне понадобилось по нужде, не было остановки поезда, я громко плакала и какой-то солдат ткнул меня в голову штыком, кажется. Я тогда потеряла сознание. До сих пор у меня шрам на шее от удара штыком. Когда приехали в Харьков, мне уже казалось, что мы просто перешли вокзал: с одной стороны вокзала Сновск, а с другой – Харьков. Меня, 8-летнюю девочку, крайне поразили 2-этажные конки, запряженные не то 6, не то 4 лошадьми. Мы сидели наверху, когда лошади внезапно встали, и никакие понукания не помогали. Это длилось так долго, что все сошли с конок и стали принимать участие в понукании. Внезапно кони сорвались и понесли конку к великому огорчению обманутых пассажиров.

Мы с отцом поселились в районе между конным базаром и Заикавкой на Колчыгинской улице в большой комнате с большой верандой одноэтажного длинного деревянного дома с входом со двора, в котором жила беднота, как и мы. Отец с утра уходил на работу на табачную фабрику, а я целый день ждала его возвращения. В школу я не ходила, ни с кем не общалась, так как говорила только по-еврейски, а кругом был говор украинский и русский. Вечером приходил отец и готовил из черного хлеба в грубе гренки, смазанные сливочным маслом. Я на всю жизнь сохранила вкус и аромат этих гренок. Вскоре отец счел возможным выписать всю семью нашу, к которой присоединилась старшая сестра Даня. По дороге в Харьков Даня заболела сыпным тифом, и она в жару, ничего не сознавая, не могла объяснить адреса, сообщенного ей отцом. С утра до вечера бродили они по незнакомому городу, пока в минуту просветления Даня не вспомнила адрес. Была весна, праздник Пасхи, а мы заразились от Дани сыпняком и в больницу попали мама, Даня, Ханна, Геня и я. Отец и Шейна остались дома. Сыпной тиф оставил у меня осложнения на сердце – постоянную отдышку. Когда мы вернулись из больницы, заготовленной мацы на Пасху не осталось, папа и Шейна ее съели, и я очень сожалела, что для нас, переболевших, Пасха прошла так убого, так как в основном нашей пищей была затируха из муки с отрубями, а нашим лакомством была репа.

С 1919 до 1921 года в Харькове все время менялись власти, то красные, то белые, то всякие банды. С уходом красных нашу семью вдруг выставили всех на улицу. Шел дождь, мы сидели на вещах под зонтами, а папа искал нам жилище. И нашел. На Молочной улице у домовладельца Усенко был свободный глиняный свинарник, под низким потолком были вставлены стеклышки – окна, пол тоже был глиняный, была и печурка. Мы и этому были рады, т.к. была осень, впереди зима. Усенко очень подружился с отцом, и нам часто приносили остатки еды от хозяев. Во время набега гайдамаков Усенко предупредил отца, чтобы мы не покидали свинарник, и, действительно, мы видели через стеклышки, как открылись ворота и на конях въехали всадники в папахах и требовали вывести жидов, и еще мы видели, как Усенко с женой на коленях у крыльца крестились и заверяли, что таких нет. Это был, конечно, подвиг, т.к. любые жильцы двора в соседних домиках могли выдать нас и хозяев. Чета Усенко имели дочь и сына, они были в разных станах, дочь с красными, сын у белых, их в то время не было дома.

Я – подросток

Вскоре в Харьков вошли красные, и директор табачной фабрики, где работал отец, неожиданно предложил отцу квартиру, вероятно, заискивая перед рабочими. Квартира была трехкомнатной, с мебелью и даже с гардинами. В ней прежде жила любовница директора, и по совпадению квартира оказалась рядом с двором Усенко. Квартира была на втором этаже деревянного двухэтажного дома, внутри большого двора. Рядом стоял одноэтажный дом с огороженным садом хозяйки-домовладелицы и остальные принадлежащие ей домики, заселенными людьми. Отец предлагал директору деньги за мебель и шторы, но тот наотрез отказался. Помню, отец настаивал, что будет оплачивать частями, но это не пришлось, так как директор при красных стал прятаться, потом снова появился после ухода красных и прихода белых, а потом при окончательном установлении власти красных, исчез совершенно. И мы остались осчастливленные в квартире. Уборная была во дворе, одна для всех жителей. Двор был интернациональный. Под нами на 1 этаже жила латышская семья Звёдре. Отец Йоган работал на заводе ВЭК. Этот завод целиком переехал из Риги в Харьков. Жена Йоргана – Матильда Христиановна хозяйничала, детей было много, как и у нас: Эрика, Волеска, Марика, Берита, Ирма – это дочери, и еще сын Эмиль. Рядом жили поляки Ольшанские. Жила еще еврейская семья Розинские – муж, жена, мальчики Хаим и Хацкель и девочки Этя и Лена. Еще семья Эпштейн – он закройщик и его жена – очень красивая женщина. Остальные во дворе были украинцы и русские. Хозяйка жила с сыном очень замкнуто, но нас – детей очень привлекала яблоня в их саду. Я однажды забралась на яблоню, набрала за пазуху яблок, но не удержалась на суку и упала прямо носом в землю. На мои крики прибежала хозяйка и приняла активное участие в лечении моего носа и все твердила, что она и так дала бы яблок. Мне уже было 10 лет, надо было учиться, но ни я, ни Шейна, которой было 8 лет, не говорили по-русски. Ханна и Геня (16 и 14 лет) устроились работать на фабрику, где работал отец. Даня уехала в Гомель и там вышла замуж. Брат Иешуа пропал. У нас в семье ходила легенда (правдивая ли, не знаю), будто бы брат 13-ти лет, еще в Сновске подбрасывал меня – грудного ребенка под потолок и ловил (так играл со мной папа по рассказам мамы) и ...уронил. Я упала на сундук, потом на пол и зашлась без крика. Иешуа испугался, убежал и пропал на много лет. Иешуа, т.е. Евсей, как он потом назвался, был единственный сын, первенец, и родители очень по нему горевали.

Еще в период, когда мы жили на Колчигинской улице, Харьков заняли немцы. Их было так много, что они заходили и останавливались в любой квартире. Поселились и у нас два молодых немца Ганц и Август. Это были не те немцы Великой Отечественной войны, они еще не ведали фашизма, они хорошо относились к нам, им было легче объясняться с нами, чем с русскими, т.к. еврейский (идиш) похож на немецкий. Они нас подкармливали консервами, им нравилась Даня, она была белокурая с голубыми глазами и напоминала им немецких женщин. Потом немцы покинули Харьков, а мы переехали к Усенко, а затем в соседний двор в отдельную квартиру. От Дани из Гомеля пришло известие, что скоропостижно скончался от инсульта ее муж, и что она переехала в Петербург и устроилась там на заводе фрезеровщицей. Когда я жила вдвоем с папой в Харькове, я посещала еврейский хейдер (школа на дому), в нем учились примерно 10 детей. В основном мы изучали Библию. Преподаватель по фамилии Поз не очень утруждал себя, и мы часто были предоставлены самим себе. Однажды мы подсмотрели, как Поз сидел в сквере и ел бутерброды с салом, что по религии не разрешалось, и мы его уличили. Поз, не смущаясь, сказал, что он болен, и что сало – это его лекарство. Мы не очень поверили, а для меня этот эпизод был первой трещиной в вере. Я и Шейна ещё долго говорили по-еврейски, папа даже ругал нас, говоря, что пора переходить на русский, иначе мы не сумеем учиться в школе. Осваивать русский, смешанный с украинским, мы начали, войдя в детскую дворовую команду.

Двор наш был шумный, главарями из детей были – я по кличке генеральша и Ванька по кличке Кукундя. Ваня был сыном Лукина – квалифицированного рабочего (к тому времени коммуниста) и его жены Аксюты. Ваня был моим другом, он на чердаке держал голубей, и я часто вместе с ним гоняла голубей на крыше. Однажды, поссорившись с Ванькой, я залепила ему оплеуху и сама оцепенела, увидев его отца – Василия Ивановича Лукина. К моему удивлению, он одобрительно сказал: «Молодец, девка», но я все равно убежала. Еще, в то время, когда менялись власти в Харькове, а мы знали, что если красные войска мчатся к конному базару, то устанавливалась тихая пауза, примерно на полчаса, а затем со стороны Заиковки появлялись либо белые войска, либо банды. Если банды (особенно махновцы), то я и Ванька усаживались верхом на заборе двора и громко кричали «Бей жидов, спасай Россию» – это значило, что у нас во дворе нет евреев. Если появлялись белые войска, мы выжидали, потом отправлялись на Змеевскую улицу к казармам продавать папиросы, которые ежедневно приносили домой три пачки папа, Ханна и Геня. На табачной фабрике полагалось бесплатно по пачке на курящего. Папа и сестры не курили, но делали вид, что курят, а я, с помощью Ваньки, продавала их поштучно, то красным, то белым. Это было подспорьем в нашей нелегкой жизни. Кроме дворовых дел на мне лежала обязанность готовить обед. Я, как могла, справлялась с этим. Что пригорало, что нет. Сестры меня ругали, а папа всегда в любом случае хвалил. Мамы к этому времени уже дома не было. Мама не вынесла безбожия отца, да и нашего общего несоблюдения домашних религиозных ритуалов, они с отцом развелись в еврейском третейском суде, и мама стала жить отдельно, а потом вышла замуж за сапожника Звягина.

Дома у нас были и еще обязанности. Отец приносил домой мне и Шейне работу: делать гильзы, набивать гильзы табаком; заворачивать конфеты в красивые бумажки, причем нельзя было съесть ни одной; и еще продавать ирис. Это было интересно и вкусно. В коробке лежало 100 ирисок. Я и Шейна тщательно облизывали их, потом шли на улицу и кричали: «Ирис – тянучка, копейка – штучка». За продажу коробки платили копейку. И еще мы заканчивали чулки из артели. Чулки строчились на швейной машине сверху и снизу и десятками сдавались в артель. И еще мы научились вязать чулки на чулочной машине, которую брали напрокат, а потом их же заканчивали на швейной ножной машине. Это все было средством выживания. В 1921 году был НЭП, но на деньги, которые получал отец и старшие сестры прожить было нельзя. Когда была инфляция, помню, коробка спичек стоила два миллиона. А когда утвердился рубль нам стало полегче, да и наши детские дополнительные копейки помогали. Дома у нас появилась бабушка Мириам, мы ее называли – бабушка Мэри. Она была матерью моего отца, родом из предместья города Николаева. У нее была очень большая семья, сначала много детей от первого мужа, а после его смерти было много детей от второго мужа Евсея-Лейбы Смехова. Были близнецы, были дочери, они умерли маленькими. Выжили 9 сыновей, все носили фамилию Смехов, бабушка говорила, что Смехов был хорошим отчимом и хорошим отцом. Семеро сыновей в революцию уехали в Германию и в Америку. В России остались мой отец Моисей и младший брат Вениамин (дядя Беня), который жил со своей семьей в Одессе и имел свою часовых дел мастерскую. Одно время от дядей из Германии и Америки мы получали продуктовые (сгущенное молоко) и вещевые посылки. Это был праздник для нас, но потом из-за «железного занавеса» мы потеряли всякую связь с родственниками. А дядя Беня отказался общаться с папой из-за его безбожия. Бабушка Мэри вскоре умерла, папа похоронил ее по еврейскому обряду в белом саване. Я помню бабушку Мэри, как нежное, тихое, благожелательное существо.

Работая на табачной фабрике, папа познакомился с рабочим-хиромантом и тот по руке папы сказал, что его сын Евсей жив, ранен и скоро объявится. Действительно, он объявился уже году в 1923 г., мы очень им гордились, он уже был коммунистом, участвовал в штурме Зимнего Дворца в Петрограде в 1917 году, был ранен, потом был назначен комиcаром военного судна им. Воровского на Дальнем Востоке. Он появился и снова уехал, но связь у нас уже не терялась. Когда мне исполнилось 11 лет, и я уже освоила русско-украинский жаргон, я поступила в 4-й класс 11-й семилетней школы, которая находилась на нашей Молочной улице. В этой же школе стала учиться и Шейна. Эта школа была основана до революции четой Черкес, а потом они остались преподавателями этой школы. К этому времени относится большая перемена в жизни нашей семьи. У нас в доме появилась экономка Евгения Николаевна Крачковская урожденная Иваненко. Папа дал объявление, кажется, в газету, что в семью требуется экономка с предоставлением ей отдельной комнаты и жалования 10 рублей в месяц. Отдельная комната была та, что соседствовала с кухней, и прежде в ней жила бабушка Мэри. Комната эта была без окна и свет в нее поступал через две верхние фрамуги: двери из кухни и наглухо закрытой двери папиной комнаты.

Предлагать свои услуги по объявлению приходило много женщин, но из всех папа выбрал Евгению Николаевну. Она пришла со своим братом Михаилом Николаевичем Иваненко, который работал провизором в Петрограде и приехал в Харьков ее навестить. Он был высокий, полный, в очках, она же небольшого роста, полная, оба выглядели барственно. Что побудило ее наняться экономкой в большую семью – это отдельная история.

В этот период уже была денежная реформа, русский рубль утвердился, папа получал на табачной фабрике как кадровый рабочий и, к тому же, как ветеран труда 90 рублей, старшие сестры добавляли, и выделить Евгении Николаевне 10 рублей в месяц представлялось вполне возможным.

Евгения Николаевна Крачковская, урожденная Иваненко родилась, согласно ее свидетельству о рождении (которое сохранилось у меня) в июне 4-го дня 1873 года и крещена. Родители: осинский лесничий коллежский асессор Николай Захарович Иваненко и жена его Елизавета Семенова, оба православные. Семья лесничего Иваненко проживала в городе Оса в Сибири в поместье. У них было четверо детей: старший сын Михаил и три дочери; старшая сестра Надежда, средняя Екатерина и младшая Евгения, которая была маленького роста, и ее дома называли «Денежка». Семья по типу помещичьей жила богато, по словам Евгении Николаевны у них было семь человек прислуги в т.ч. гувернантки. Старший брат Миша, окончив гимназию, уехал в Петербург, где учился на провизора, женился и обзавелся большой семьей. Дочери также все учились в гимназии. У отца были помощники лесничего. Один из помощников женился на Кате, и они также уехали в Петербург. Младшая Женя («денежка») вышла замуж также за помощника отца, Крачковского Василия Александровича, который уже в звании надворного советника лесничего Кёлецкой губернии увез жену в Польшу. Сначала они жили в Кёльцах, затем в Варшаве, потом в Кракове. У них было двое детей: сын Леонид и дочь Нина. Евгения Николаевна кроме русского и польского владела французским и немецким языками. В Польше у нее был тайный роман с неким Николаем (Кокой), он был моложе ее на 10 лет, она считала его вторым мужем. Очень тоскуя по России, Евгения Николаевна в 1916-м году выхлопотала себе визу, и налегке с одним сундучком выехала в Россию в надежде увидеться, наконец, с родными, но этому долго не суждено было сбыться – в России началась гражданская война. Сначала Евгения Николаевна осела в украинском селе Валки, вначале продавала свои вещи и драгоценности, потом зарабатывала вязанием и вышиванием (этому учили ее в гимназии). Потом была поварихой в красноармейской столовой. Позже ей удалось приехать в Харьков и после долгих мытарств она устроилась на работу к известному врачу желудочных заболеваний Зараховичу. О возвращении обратно в Польшу не могло быть и речи: не ходили поезда, не работала почта, и Евгения Николаевна надолго была оторвана от своих близких. У Захаровича Евгения Николаевна регистрировала больных в холле его квартиры, тут же в холле она спала на диване. За время проживания в Харькове Евгении Николаевне удалось разыскать племянника Колю – сына брата Михаила. Коля окончил институт в Петербурге и уехал работать ветеринаром на Украину в город Луганск. Через Колю она узнала о семье брата, о Кате, которая жила также в Петербурге с мужем и дочерью, и о старшей сестре Наде. Надя долго не выходила замуж. Этому мешало (как вспоминала Евгения Николаевна), что у нее на лице были прыщи (которые после замужества исчезли), а также в г. Оса не было женихов. Поместье Иваненко соседствовало с имением вдового графа Туркевича, у которого был единственный сын. Мальчик, будучи младше Нади на 10 лет, часто наблюдал через забор, как Надя сушила свои золотистые волосы на солнце, и она запомнилась ему как прекрасная фея. Потом юного Туркевича послали в Германию повышать образование, но в возрасте 18 лет, он вернулся по причине внезапной смерти отца. Узнав, что его «прекрасная фея» еще не замужем, он сделал ей предложение, и брак был заключен. Увы, брак был неудачный. Несмотря на то, что у них было две дочери Лида и Муся, Надя постоянно ревновала молодого талантливого мужа, устраивала скандалы. Лида, которая унаследовала от отца тонкую натуру и также умение рисовать, после очередного скандала в возрасте 16 лет, взяв в комнате отца револьвер, застрелилась. Надя пережила дочь всего на полгода, горе отняло у нее силы. Остался Туркевич с дочерью-подростком Мусей, которая уже тогда писала стихи. Эти события совпали с революцией 1917 года. У Туркевичей было все отнято большевиками и они, потеряв имущество, переехали в Петербург, где отец подрабатывал рисунками, а юность Муси попала в заваруху перестроечного периода. Она работала секретаршей, освоила машинопись и стенографию, попутно печатая на машинке свои стихи.

О пребывании Евгении Николаевны в Харькове, узнал ее брат Миша. Он приехал из Петербурга навестить ее, и это совпало с объявлением моего отца о том, что в семью требуется экономка. Мой отец проникся доверием к Евгении Николаевне и ее брату, и она поселилась у нас дома со своим сундучком, из которого она извлекла иконку Мадонны (польской) и повесила ее в изголовье своей кровати. Я и Шейна с упоением следили за появлением из волшебного сундучка невиданных нами до этого вещей: кружева, шали, боа, шляпки и т.п. Евгения Николаевна прекрасно готовила. В первый день мы ели на обед рассольник, прозрачный с кружочками моркови и почек, на второе пожарские котлеты с гречневой кашей, на третье компот из сухофруктов. До этого мы знали только одно какое-нибудь блюдо. Это был настоящий праздник, и в довершение Евгения Николаевна усадила меня и Шейну у кафельной теплой стены (это было зимой) и рассказала нам целую историю о русских реках в стихах. Она декламировала более получаса наизусть, речь ее текла так же плавно, как и реки, о которых она нам поведала. Я взрослой никогда нигде не встречала в литературе эту романтическую историю о реках да еще в стихах. Мой отец много раз напоминал нам, чтобы мы записали ее из уст Евгении Николаевны, мы все собирались, да так и не успели. Думаю, это была народная легенда, рожденная в сибирской глубинке. Много интересного я узнала от Евгении Николаевны. Я и Шейна тогда говорили на русско-украинском жаргоне, а Евгения Николаевна владела литературным русским, кроме того она наизусть декламировала сказки Пушкина, басни Крылова, стихи Апухтина. Я до сих пор считаю, что с приходом Евгении Николаевны к нам в дом вошло счастье. Возможно, только я так считаю, т.к. старшие сестры Ханна и Геня относились к ней с ревностью и предубеждением. Ханна даже часто корчила рожи за ее спиной. Шейна, также как и я, льнула к Евгении Николаевна, но позже что-то изменилось в их отношениях. При Евгении Николаевне мы стали зваться по-новому: Ханна стала Аней, Геня –Женей, Шейна – Соней, я – Ирой. Получилось это так. Евгения Николаевна сказала – Эстер, Эстерка – это длинно – и спросила, как это по-русски. Папа ответил – Эсфирь. Евгения Николаевна спросила: А коротко как? Папа ответил – Фира. «Фи» звучит нехорошо, – сказала Евгения Николаевна, – лучше Ира. За две минуты я из Эстерки, как меня звали во всем дворе, превратилась в Иру. Папу Евгения Николаевна называла Моисей Евсеевич, и они явно нравились друг другу. При Евгении Николаевне в доме завелся новый порядок. Прежде стиркой занимались Аня и Женя – теперь один раз в месяц на дом приглашалась прачка. Покупки на рынке делала сама Евгения Николаевна очень мудро и экономно. Аня и Женя два раза в месяц делали генеральную уборку, я каждый день подметала, Соня застилала постели, и, по мнению Евгении Николаевны, она делала это мастерски. Ну, а готовила Евгения Николаевна сама – это у нее получалось великолепно. На первую большую стирку к нам пришла прачка Галина по фамилии Могила. Мы ее так Могилой и звали за ее спиной. Она была неуклюжей, с толстыми ногами и с трагическим выражением на красивом лице. Оказалась она очень разбитной. Во время стирки она пела русские и украинские песни, а между песнями вставляла похабные революционные частушки, а потом стала поносить евреев, называя их жидами. Евгения Николаевна объяснила Галине, что семья Смеховых – еврейская, тогда Галина вдруг стала петь еврейские песни (она была украинкой из Могилева), а поносить стала татар и греков. Позже, живущая рядом чета Эпштейн взяли ее к себе домработницей. А еще позже Рая Эпштейн ушла от Абрама Эпштейна и вышла замуж за инженера. Галина Могила забеременела от Абрама и родила мальчика. Абрам сначала стеснялся Могилы, но потом назвал ребенка Гришей и женился на ней. Больше она не ходила к людям стирать, ее трагическое лицо стало безоблачным, и она уже пела своему Грицуле нежные украинские песни. До Евгении Николаевны каждую неделю папа мыл нам всем четверым головы, вычесывал и при этом говорил: красота женщины – это длинные волосы и стриженые ногти. И стриг нам всем ногти. Аня и Женя потом стали это делать сами, а я и Соня до самого прихода Евгении Николаевны были под опекой папы. Евгения Николаевна отменила и это. Теперь она мыла сама мои длинные волосы, постоянно восторгаясь густотой и пышностью моих волос, а также кудрями Сони. Мы в семье были все разные. Но чем-то неуловимым – схожие. Моя мама была шатенка с зелеными глазами (однажды папа сказал, что ни одна его дочь не получилась такой красивой, какой была мама), папа был шатен с голубыми глазами. Евсей – русый с синими глазами, Даня – светловолосая и голубоглазая, Аня – брюнетка с синими глазами, Женя – сероглазая брюнетка, Соня – русая, глаза орехового цвета, я совершенно черноглазая с темно-каштановыми волосами ниже колен. Уже была мода на короткие платья, и Евгения Николаевна подрезала мне косы, чтобы они были не длиннее платья. При Евгении Николаевне я и Соня стали внимательней к своей внешности, хотя наш гардероб был такой минимальный, что летом мы вообще бегали босиком. Наш отец, как ветеран труда (он получил аттестат В.Т. в 1921 года и серебряную медаль) пользовался льготами, и ему обещали в музыкальной школе, которая была по близости в Аптекарском переулке, что его дети могут беспрепятственно быть приняты в эту школу. Отцу очень хотелось, чтобы хотя бы младшие дети занимались музыкой. Когда-то прежде папа купил мне детскую скрипку, но я не сумела без учителя подобрать на ней ни одной ноты и скрипка валялась где-то на шкафу. А тут подвернулась возможность учиться по классу пианино. Я и Соня быстренько помыли ноги на крыльце и босиком бросились в музыкальную школу. Соня мгновенно выдержала экзамен, а я никак не могла понять, что от меня хочет учительница. Она ударяла клавишу, я должна была повторить звук, а я пропевала всю гамму, как когда-то пытался меня учить папа. Учительница удивилась и записала меня условно. В конечном итоге мы были приняты. И я, и Соня с восторгом ходили один раз в неделю на занятия. Однако, надо было дома готовиться к урокам, а купить пианино у отца не было средств, и он договорился в клубе, что мы там будем делать уроки, но вскоре нам там отказали. Тогда папа придумал: на чистой фанере он нарисовал клавиши, и мы стали учить уроки по этой немой фанере. Все было хорошо, но играя на пианино, повторяя заученное на фанере, я была в шоке. Наверное, это заметила учительница, а потом и папа, и наши музыкальные занятия прекратились навсегда.

До Евгении Николаевны мы понятия не имели о праздновании дня рождения. Это в правило ввела Евгения Николаевна, и я, рожденная в апреле, получила в подарок глиняную копилку, которая постепенно наполнялась монетами, а порой и ассигнациями. Настало время, когда протолкнуть внутрь невозможно было уже ни одной монеты. При всей семье была разбита копилка, и в ней оказалось 82 рубля – целое богатство. Я была в восторге, но не долго. Папа сказал: купим шкаф – очень нужен..., и даже показал, где он будет стоять. Я в слезы, Евгения Николаевна: нельзя же так, Моисей Евсеевич. Но папа был неумолим. Был куплен шкаф, я долго была в обиде и возненавидела любые копилки.

В числе дворовых игр было и устройство театра. Первой пьесой была «Красная шапочка». Ваня-Кукундя мастерил декорацию, прибивая доски к сараю, он – же был серым волком. Занавес был из нашего полосатого одеяла. Неизменной красной шапочкой была Соня. Я играла бабушку, моей дублершей была Ирма – моя ровесница. На первом спектакле, когда Ванька вознамерился меня загрызть, я прыснула и залилась смехом, занавес опустили, а когда подняли, вместо меня играла Ирма, кстати, всегда хмуро-серьёзная. На следующие спектакли меня не приглашали. Зато я выступала в концертах со стихотворением «Сумасшедший», это вызывало у меня волнение, и я удивлялась, что Евгения Николаевна при этом, трясясь полным телом, смеялась до слез. Зрители в нашем театре сидели на табуретах и стульях и платили каждый по копейке. Семья Зведре, глядя из окон первого этажа, тоже платили. Папа и Евгения Николаевна, глядя из окон 2-ого этажа, тоже платили, тем более что им сверху было виднее. Набиралось до 30 копеек, и после спектакля мы торжественно шли на рынок и покупали семечки. Украинский базар был нам очень по душе. Чего тут только не было, а нам, вечно голодным, всего хотелось. Я и Соня очень быстро освоили маленькую хитрость: взять с прилавка ягоду в рот и спросить – почем? Иногда сходило, иногда нас гоняли, но мы не унывали. Это, конечно, было летом, в каникулы. Школу я любила. Учителем нашего класса был Петр Иванович, он был влюблен в учительницу музыки Зинаиду Павловну, потом они поженились, и мы – дети очень радовались их счастью. В школе все влюблялись друг в друга, но на меня никто не обращал внимания, я была ниже всех ростом, неуклюжая, плохо одетая, но это не мешало мне самой тайно влюбляться, то в Толю Денисова, то в Леву Болотина, то в мальчика по фамилии Мальчик. Его мать, мадам Мальчик, организовала рукописный ежемесячный детский журнал, попасть на его страницы было мечтой многих. Петр Иванович дал нам задание написать сочинение под названием «Снег выпал». Я исписала 1,5 страницы и неожиданно прославилась на всю школу. Петр Иванович вызвал моего отца и сказал, что мое сочинение читают по всем классам, так художественно оно написано. Мадам Мальчик узнала об этом и предложила мне написать что-нибудь в журнал. Я написала повесть под названием «Мой полярный друг» о голубой лисице. Я, конечно, все насочиняла, т.к. лисы, да еще и голубой, да за полярным кругом не видела. Меня хвалили. Я перестала влюбляться и увлеклась мыслью о моей будущей писательской миссии. Соня в школе дружила с девочкой полугрузинкой Ирой Исиченко и с белокурой хохотушкой Тамарой Соколовой. Мои подруги по школе были Соня Красновская, Нюра Менделевич, Валя Шаталова и Соня Шмидт, которая была очень хороша собой, кудрявая, изящная, в нее были влюблены все мальчики. У нас в школе появился актер – преподаватель по дисциплине драматургия. Он дал всем задание изобразить в жестах следующее: вы находитесь в тюремной камере и не знаете, какое наказание вас ждет... и вдруг видите – одна из стен надвигается на вас... Соня Шмидт на наших глазах стала пятиться, на лице ее был ужас, и, по мере приближения стены, ужас усиливался и, наконец, она рухнула на пол. Мы все были ошеломлены, преподаватель поднял Соню и поцеловал. Так изобразить никто из нас не сумел, и я тоже. Соню Шмидт прочили в звезды театра, но я знала, что у неё была трудная жизнь, она и ее старшая сестра потеряли родителей, сестра понукала Соней. Потом я потеряла с ней связь. Порой у нас в доме появлялась полька Бронислава Степановна Войнич с двумя подростками: дочерью Евой – строгой чернушкой и беленькой и смешливой Лялей. Девочки были красиво одеты, хотя они были так же бедны, как мы. Бронислава Степановна была модистка и приглашалась к нам на неделю или более обшить всю семью, ей что-то платили и кормили ее и ее девочек. Бронислава Степановна очень уважала моего отца, кажется, тайно усматривала в нем жениха, но с появлением Евгении Николаевны, эту тайну она спрятала. Она и Евгения Николаевна очень подружились, говорили по-польски, и в доме все время звучало: «Проше пани гербате», и все усаживались за стол пить чай (гербате). Я никогда не видела, чтобы шили так, как шила Бронислава Степановна. Она набрасывала на плечи клиентки материал и тут же что-то резала ножницами (а не на столе), тут же прихватывала иглой, делала стежки, потом строчила на ножной машинке и потом поручала мне, Соне, Еве, Ляле заделывать швы на изнанке. Все получалось у нее красиво, наверно она была мастерская закройщица.

Я окончила школу в 15 лет, и папа устроил меня на работу в «Маслотрест» ученицей бухгалтерши. Моим начальником был бухгалтер Владимир Васильевич Каменский, он строго требовал внимания к работе, а сам ухаживал за статисткой Лилей Коган. Он был высоким, взмахом руки откидывал рыжеватые волосы назад. Руки и лицо его были в крупных веснушках – он мне нравился. Чтобы как-то направить его внимание на себя, я намеренно перепутала все цифры в оборотной ведомости. В результате он вызвал моего отца и потребовал убрать меня вон. Папа как-то уговорил его, и я осталась и вскоре подружилась с Борей Борисенко. С Борей мы всегда вместе пили чай в обеденный перерыв. Чай был бесплатный, пей сколько хочешь и с сахаром, остальное мы покупали в буфете. Мой завтрак стоил 11 копеек. За 5 копеек я покупала французскую булку (как сейчас городскую) и за 6 копеек ¼ фунта (100гр) телячьей колбасы. Мой месячный заработок ученицы был 14 рублей, после вычета налога я на руки первый раз получила 13р.11коп. Я давно высматривала в магазине шерстяную кофточку табачного цвета с поясом и с белым пуховым воротничком за 14 рублей. Папа мне добавил 1 рубль и я с первой получки купила эту кофточку. Меня все поздравляли, и я себя чувствовала взрослой.

Харьков к этому времени стал столицей Украины, стал быстро отстраиваться, улицы переименовываться, наша Молочная улица стала имени Кирова. Рядом с нашим двором №28 в следующем дворе жила большая семья Медведовских, сплошь из черноволосых синеглазых мальчишек. Я и Ванька дружили с ними и вместе гоняли на крыше голубей, правда, я так и не научилась свистеть, только улюлюкала. Напротив нашего двора жила Маруся – подруга нашей Ани, жила она с матерью, потом вышла замуж за шведа Карла, а позже бросила Карла и сошлась с пожилым директором кирпичного завода. Меня поступок Маруси убивал, она была молода, красива, предполагаю, что это было по расчету. Мать Маруси вскоре пригрела огорченного Карла, и они поженились уже к удивлению всех. Наша Аня имела 4 класса образования, к большему не стремилась, она работала на картонажной фабрике, делала коробки для папирос, любила хозяйничать дома и поэтому не ладила с Евгенией Николаевной. Сестра Женя работала вместе с Аней на фабрике, а вечером училась на рабфаке. Дома у нас стали появляться ее друзья по учебе, и Евгения Николаевна с удовольствием их принимала с домашним печеньем и даже напевала им под гитару романсы. Наша улица была оккупирована нищенкой по кличке «Рублевая». Она прогоняла с улицы всех других нищих, сама брала милостыню не меньше рубля. Если кто давал мелкую монету, она, зная всю подноготную проживающих на улице, оглашала бранью, уязвляя, обличая – этого все боялись, и завидев ее быстро переходили дорогу или уже покорно подавали рубль. Иногда к нам во двор приходила играть соседняя девочка по кличке «Почем метр макарон», т.к. у нее были длинные тонкие ноги. Я и Соня уже числились в пионерах, посещали клуб, пионерские собрания, после которых у нас были неизменные драки со скаутами, поджидавшими конца собрания. К дракам присоединялись беспризорники, а их была тьма в Харькове, и драки превращались в настоящую войну. Беспризорники, в основном были на стороне пионеров. Я и Соня после таких собраний приходили домой исцарапанные и изорванные к ужасу домашних. В месте пересечения Молочной улицы с Петинской на одном углу был кинотеатр «Ротфронт», на другом 5 этажный дом с большим продуктовым магазином на 1 этаже. Напротив кинотеатра была булочная, во дворе которой находилась пекарня. Булочная называлась «Ивана Ивановича», по имени его прежнего хозяина, а теперь работающего в ней продавцом. От булочной и пекарни исходил чудесный запах горячего хлеба, и, проходя мимо, мы всегда глубоко его вдыхали. Мы всегда покупали там горячие бублики к чаю. В большом доме на 2 этаже жил мой ровесник Юра Войткевич, он был кузеном Тамары Соколовой – Сониной подружки. У Юры был старший брат Николай и сестра Люся, жили они с мамой. Отца уже не было в живых. В Харькове был переулок его имени – Войткевича – известного инженера. Я бывала у них дома, мне очень нравился Николай. Он рано умер. Дружила я с Юрой и с Люсей. Сестра Соня, окончив школу, не работала. Возможно, на этой почве у нее были разногласия с папой и Евгенией Николаевной. Соня больше времени проводила в семье Звёдре, дружила с Матильдой Христиановной и с Бертой. Берта, ещё учась в школе, взаимно полюбила преподавателя физкультуры Хацкеля Шур. Он был красивым парнем. У Берты были глаза – озера, она была хорошо сложена, были они хорошей парой, но их браку воспротивилась старшая сестра Эрика, которая командовала в семье. Она кричала: «Я не допущу к нам жида». Все же они поженились, когда Берта окончила школу, а Эрика вышла замуж за латыша Танзера и уехала с ним в Ригу. Но их счастье было коротким. Хацкель заболел, у него были камни в мочеточниках, во время операции он умер. Это было осенью. Берта шла за гробом под дождем в расстегнутом пальто с непокрытой головой, и вскоре заболела туберкулезом. До этого она была любимицей матери, но ее болезнь их отдалила, и мать стала ближе к младшей Ирме. Берта лечилась в санаториях, иногда по полгода, даже сошлась там с туберкулезником главврачом, но так и не выздоровела. Мы Берту жалели, а Евгения Николаевна ее полюбила. У нее на буфете всегда стояла посуда для Берты, когда ее чем-то угощала Евгения Николаевна. Позже у них дома разыгралась драма. Марина познакомилась с инженером Ваней, привела его домой, а он влюбился в Берту, несмотря на ее болезнь. Он верил, что вылечит ее. Марина устраивала скандалы, но напрасно, Ваня забрал к себе Берту, ухаживал за ней, как мог, возможно, она бы выздоровела, если бы не забеременела. Врачи запретили ей рожать, пришлось делать аборт, она его не пережила и умерла. Я никогда не видела такого горя мужчины, как у Вани, он был неутешен. Вскоре умер отец Звёдре, на похороны приехала Эрика из Риги и по-прежнему распоряжалась в семье. Нашу семья она не признавала, и мы ее сторонились.

Валеска (Валя) была привлекательной блондинкой, я ее любила, она вышла за поляка Виктора Мартыновича Эйсмонта – крупного талантливого инженера. Они поселились на ул. Ганны, недалеко от нас. Оба они на досуге играли в волейбол и были очень дружны. Я бывала у них дома. Они занимали большую комнату 30 кв.м. в старинном толстенном особняке, превращенном в огромную коммуналку. Валеска сумела сделать из этой комнаты очень интересное жилище. В ней вдоль стен были отдельные интерьеры: холл отделялся шкафами, на полу стояли две круглые тумбы, на них красовались фарфоровые вазы; в спальном уголке между двумя кроватями тумбочка с настольной лампой; столовый уголок – овальный стол и красивые стулья; гостиный уголок с креслами и низким столиком и рядом торшер; уголок кабинетный с письменным столом и лампой под абажуром. Средняя часть комнаты оставалась просторной, в ней можно было танцевать. Это было так красиво! Я в будущем старалась в своем доме подражать этой обстановке.

Марина, после перенесенного с Бертой, вышла замуж за профсоюзного заводского деятеля, но, кажется, счастья там не было.

У меня на работе я познакомилась с Лёвой Гуревичем, он был старше меня на 10 лет, окончил институт, работал экономистом. Он несколько раз приглашал меня кататься на лыжах, и, однажды, в лесу он признался мне в любви. Я ничего кроме дружбы к нему не испытывала, но все же посоветовала поговорить с отцом. Он рассказал папе, что он женат, есть ребенок, но любит меня, и пока он будет разводиться с женой, я подрасту (мне было 16 лет). Папа категорически воспротивился и запретил мне с ним встречаться. Дома у нас Аня и Женя поссорились с Евгенией Николаевной. Не припомню из-за чего, причина, наверное, была бытовая. Папа стал на сторону дочерей. Он сказал Евгении Николаевне – вы умнее и должны были найти способ не ссориться. Евгения Николаевна обиделась, собрала свой сундучок и переехала снова к врачу Захаровичу. Для меня это был удар. В свободное от работы время, я навещала Евгению Николаевну, сидела с нею, смотрела как она регистрирует больных, и, однажды, в дверях показался папа в шляпе, с букетом цветов. Я испугалась и юркнула за дверь. Оказывается, папа тоже скучал по Евгении Николаевне. Вскоре они поженились. Это было в 1928 году (у меня сохранилась их запись в ЗАГСе), и Евгения Николаевна снова поселилась у нас, но уже в новом качестве. Теперь их комнатой стала наша бывшая комната, а мы переехали в комнату папы и в комнату Евгении Николаевны, сделав их смежными. Нам стало теснее, чем было прежде.

Неожиданно приехал Евсей – красивый бравый моряк, он привез нам всем подарки, повидался с мамой, вручил ей подарок, нам, сестрам, он привез шелковые японские чулки. Вечерами мы собирались в нашей большой кухне за длинным столом и вели бесконечные разговоры. Однажды Евсей разошелся и стал рассказывать морские скабрезные анекдоты, Евгения Николаевна замахала на него руками и сказала: «Как можно, Евсей Моисеевич, ведь это девушки...» И, конечно, мы все смеялись. Евсей рассказал, что его жену зовут Домна (Дося), что у них годовалая дочь Галя, живут они в Благовещенске, что он учится в Нефтяном институте, куда его направили в числе парттысячников. Папа спросил на кого похожа Галя, Евсей обвел глазами всех сестер и ткнул в меня пальцем. И действительно, оказалось, что даже мои дети не были так похожи на меня, как Галя. У Евсея был красивый русский говор, как-то на улице он вслух прочел на остановке трамвая надпись «Зупинка» и долго смеялся, украинский язык был ему чужд. Евгения Николаевна и Евсей надолго подружились, а отец в нем просто души не чаял. Евсей уехал, и мы стали с ним чаще переписываться.

У нас на работе праздновали Новый 1930 год. Лева Гуревич привел своего друга, с которым он учился вместе в Институте Народного Хозяйства (ИНХОЗ), Ивана Тихоновича Бульского, который работал референтом, был членом коммунистической партии и председателем Литературной русской группы на Украине под названием «Кузница», он писал стихи и печатался в периодической прессе. Иван Тихонович (Ваня) влюбился в меня, стал за мной ухаживать. Он покорил меня своим вниманием. Приходил к нам домой, мы садились на дворовую скамью, и как бы мне ни хотелось скрыть его приход от своих, это было невозможно, такой был у Вани бас, что даже его шепот разносился повсюду. Я знала, что папа был против того, чтобы его дочери выходили замуж за русских. Я как-то сказала ему: «Но ведь ты сам женился на русской» Он ответил: «Русские женщины – хорошие хозяйки, а мужчины – пьяницы».

Папа был счастлив с Евгенией Николаевной. Она как-то сказала: «В моей жизни было трое мужчин, но лучше всех Мойша. Однажды она подвела меня к окну и показала на отца, вошедшего в калитку: «Посмотри, какой у тебя папа красивый».

В мае 1930 года я и Ваня в мой перерыв на работе зашли в ЗАГС и зарегистрировались. Папа, узнав, был в замешательстве. Евгения Николаевна была рада. Я переехала на улицу Чернышевского, 88 в огромный 4-этажный дом, выходящий фасадами и воротами на четыре улицы. На доме была цементная надпись «Голиаф». В середине необычайно большого двора был сквер. Мы занимали одну из комнат в 3-х комнатной квартире со всеми удобствами – это была обычная для того времени коммуналка. Маленькую комнату занимала пожилая чета, в большой комнате жила семья Антоновых: он Федор Семенович, она Клавдия Михайловна и дети-подростки Володя и Оля.

Папа смирился с моим замужеством и даже принес нам подарок на хозяйство – гвозди и молоток. Ваня был родом из Донбасса, из г. Харцыска и мне предстояло в будущем познакомиться с его родителями, 3 братьями и 3 сестрами.

Случилось непредвиденное – исчезла Соня. Отец и так страдал сердечным заболеванием (сердечная астма), а тут такое! Мы не знали, что и думать. Заявили в милицию – не помогло, никаких вестей. И тут Матильда Христиановна сжалилась над папой. Она его очень уважала, называла его всегда – господин Смехов, и пришла с повинной. Оказывается, она обо всем знала, она и Берта (Берта тогда еще была жива). Соня списалась с Даней, проживающей в Петербурге (Ленинграде) и, намеренно не известив никого из семьи, уехала к Дане. Через месяц от Сони пришло письмо, она просила прощения у папы и писала, что будет жить в Ленинграде. Папа ей не ответил. Что ее побудило так поступить? Может быть, теснота дома и то, что все были заняты моим замужеством, и она оказалась как бы вне внимания, но так получилось и уже надолго, хотя она иногда приезжала в Харьков. В Ленинграде Соня поступила в Институт водного транспорта и в августе 1931 года приехала к нам. Она привезла папе подарок – теплое нательное белье, и они помирились. Я была беременна. Ваня тогда достал две путевки в дом отдыха «Сокольники» рядом с Харьковом для меня и Сони, а когда она уезжала, так как близились холода, я подарила ей плюшевую куртку. В Ленинграде в институте Соня встретилась с Борисом Васильевичем Земсковым, он заканчивал этот институт. Они поженились, и Соня никогда больше не училась и не работала. Этого не хотел Боря – её муж, а может быть, её устраивала счастливая семейная жизнь, о такой жизни мечтает большинство женщин.

У Ани появились поклонники: слесарь Петя (еврей) и инженер Ваня (русский). Она предпочитала внимание Пети, объясняя, что она плохо говорит по-русски и кроме того она – рабочая, как и Петя. Потом она предпочла совсем другого. Женя уже не работала, она училась в строительном инженерном институте (ХИСИ). Там у неё была дружная четверка подруг: она, Настенька Головченко, Нина Бондаренко и Зоя Соколова. Я уже побывала в Харцыске с Ваней, познакомилась с его отцом – потомственным шахтером Тихоном Тимофеевичем Бульским, матерью Марией Прокофьевной, его сестрами Дусей и Женей (Зина), братьями Мишей и самым младшим Шуркой. Старшие уже не жили дома: Марк женился, Галя вышла замуж – они жили в Горловке (тот же Донбасс). Ваня рассказывал, что у Гали это было второе замужество. В первом, когда она отселилась, они узнали, что муж к ней плохо относится. Братья собрались, приехали к ним, мужу пригрозили, собрали ее вещи, погрузились на телегу и привезли Галю обратно в Харцызск.

<У Бульских все было прекрасно. Все было на природе. Тихон Тимофеевич, когда вышел на пенсию, получил участок земли, на нем уже давно вырос сад, всей семьёй построили дом и всякие сараи и другие строения. Каких только фруктовых деревьев и кустов с ягодами не было в саду! Перед домом во дворе была летняя плита с втопленным котлом, в котором постоянно варился украинский узвар. На крышах дома и сараев сушились яблоки, груши, абрикосы. Кругом – аромат цветения! У меня об этом уголке земли самые лучшие воспоминания.

Когда мы с Ваней поженились, у меня на работе в Маслотресте появились разнарядки: приглашались на учебу в Одесский жировой институт работающие в Маслотресте. Мне предложили поступить в этот институт. Было заманчиво. Мы с Ваней решили: если меня примут, мы переедем в Одессу, нас манило море, которое мы никогда не видели. Папа мне дал адрес знакомой семьи Виноградовых (они прежде жили в нашем дворе), и я поехала в Одессу. Это было летом 1930 года. Увы! – меня не приняли, я завалила главный предмет – химию (я с нею всю жизнь была не в ладах) и решила несколько дней провести у моря и насладиться красотами Одессы, от которой я была в восторге. На углу Дерибасовской и Преображенской я увидела вывеску: «Часовых дел мастер В. Смехов». Пораженная я перешла дорогу. За витриной сидел человек с лупой, рассматривал какие-то детали, он был удивительно похож на моего отца. Я решилась, зашла, он вышел навстречу, он был ниже отца, я сказала: «Вы, наверное, брат моего отца Моисея – дядя Беня?». Мы говорили по-еврейски. Он был крайне удивлен, рассматривал меня во все глаза, спросил: «Ты Ханна?» Я покачала головой, он спросил : «Гене?» Я сказала, что я Эстер. Он повторил: «Эстер... И добавил: «Ты красивая». Об отце он не спрашивал, он его презирал. Он спросил: «Хочешь грушу?» - и вынес из жилой части мастерской две груши. Он рассказал мне, что его жена и двое мальчиков его оставили, потому что не хотели больше молиться, мальчики записались в пионеры, жена подружилась с русскими.

Вернувшись в Харьков, я рассказала все отцу. Он ничего не сказал, но я заметила, что он был доволен, что я повстречалась с его братом Вениамином. Я продолжила работать в Маслотресте, но уже счетоводом, а позже бухгалтером. Мой друг Боря Борисенко умер, у него – совсем юного – было белокровие. Каменский женился на женщине, такой же высокой, как и он. Главный бухгалтер Борисенко после смерти Бори еще и овдовел, но вскоре женился на нашей сослуживице – бухгалтерше. Лиля Коган вышла замуж за инженера Питкевича, он тоже работал у нас, но они скоро разошлись, и Лиля куда-то уехала. Она в Харькове жила с сестрой, и я иногда думаю не та ли это Лиля Коган, которая потом стала Лилей Брик, и не та ли ее сестра, которая стала Эльзой Триоле? Это до сих пор для меня неразгаданная загадка.

В 1931 году 16 октября у нас с Ваней родилась дочь Инна весом 5 кг. Родилась она в правительственном роддоме на Бассейной улице. Это получилось случайно, т.к. уже невозможно было успеть дойти до общего роддома. Характерно, что Ваня вынужден был доставать постфактум разрешение на пребывание там простой смертной, хоть и комсомолки. Вот так мы начали строить коммунизм.

На следующий год летом к папе и Евгении Николаевне приехали погостить жена Евсея – Дося и двое их детей: Галя 4 лет и двухлетний Игорь. Дося была худощавая, миловидная с внешностью Фатимы. Она была малограмотна, но в семье все делала, чтоб Евсей получил образование, даже стирала чужое белье. Как-то вечером Дося и Евгения Николаевна сидели на крыльце и Дося сказала: «Неправда ли Моисей Евсеевич похож на еврея. Евгения Николаевна ответила: «А он и есть еврей». Дося вскричала: «Как?!» Евгения Николаевна добавила: «И дети все евреи». Дося была в шоке. Позже она мне рассказывала историю своего замужества: она работала на заводе во Владивостоке, там побывали матросы, один из них Сенька (Евсей) Смехов ей приглянулся. В это время за нею ухаживал из местных властей некий еврей Калманович, но она еврею предпочла русского Смехова. И увы! – ее муж тоже оказался евреем. Дося покинула Харьков разочарованная.

Вскоре появилась новая гостья – 22-летняя Муся Туркевич – племянница Евгении Николаевны. Она была хороша собой – шатенка с обволакивающим взглядом карих глаз, фигура Дианы, кокетливая, веселая – я её сразу полюбила. Она приехала устроиться на жительство в Харьков. Папа дал согласие прописать её у нас, решили – там видно будет. Но когда она пошла в милицию и, как Муся сама потом рассказывала, она там села верхом на стол, оголив коленки и закурила – ей в милиции дали 24 часа, чтобы покинуть Харьков, и графинюшка Муся также стремительно покинула Харьков, как и приехала. Потом мы узнали, что она сначала остановилась в Москве, затем переехала в Ленинград, там устроилась работать и вышла замуж за Абрама Шацова. Как выяснилось в дальнейшем, история их женитьбы была такова: у Муси в Ленинграде был любовник, она надеялась, что они поженятся, но он об этом и не заикался. Летом они собрались поехать вместе отдыхать на юг, приобрели путевки в санаторий, оставалось только купить билеты на поезд. Это было сложно, очереди за билетами были по ночам с перекличкой, и Муся заняла очередь. Для всяких раздумий была целая ночь, Муся сидела на крыльце, и ей стало обидно, что её возлюбленный сейчас спит, а она на улице в очереди... и она решила не отдавать ему билет. Придя на работу, Муся объявила сотрудникам о лишнем билете. Билет получил главный бухгалтер Абрам Шацов. Муся оказалась с ним в одном купе, они разговорились, он умел участливо слушать, и Муся рассказала ему все о себе. Шацов был холост, он предложил Мусе бросить путевку и присоединиться к нему отдыхать «дикарями». Муся согласилась. Вернувшись в Ленинград, они тут же поженились. Шацов был старше её на 20 лет, маленького роста, однако Муся его обожала, считала, что он Человек с большой буквы. Из Ленинграда они переехали в Кишинёв, и там у них родился сын Виталий.

Гостили ещё у папы и Евгении Николаевны дети её брата Михаила – племянницы Валя и Зина – обе учительницы и племянник Коля – агроном. Все они жили в Луганске. Будучи столицей, Харьков стал красивым шумным городом, увеличилось население, повсюду встречались иностранцы. Там, где прежде были глиняные карьеры – помню я 10-летней девочкой с ветерком пересекала город, чтобы набрать глины – там теперь была огромная замощенная площадь им. Дзержинского, я где-то прочла, что это самая большая площадь в мире. Площадь была окаймлена красивыми новыми домами в т.ч. многоэтажным домом «Госпром», за ним когда-то была деревня (забыла её название), теперь там был наш институт ХИСИ. Он строился силами самих студентов. Сумская улица тянулась мимо площади Дзержинского к лесопарку «Сокольники». Как-то я и Ваня гуляли по лесопарку, и к нам подбежала молодая цыганка с предложением погадать. Ваня не признавал гаданий и стал ее прогонять. Она, отбежав, со злобой крикнула: «Не гордись, все равно сгниёшь в тюрьме!». Не знаю, что было в душе у Вани, но у меня тогда ёкнуло сердце в тревожном предчувствии.

В Харькове были свои кумиры, особенно Клавдия Шульженко была любимицей студенческих вечеров. Позже она стала выступать с Владимиром Коралли, а ещё позже уехала с ним не то в Ленинград, не то в Москву. Приезжал к нам Михоэлс, он выступал в еврейском театре на набережной реки Харьков. Были в Харькове ещё речки Лопань и Нечеть, но все они летом высыхали, и в городе ходила поговорка: «Хоть Лопни, Харьков Нечетет». Через реку Харьков был перекинут мост с перилами особой выгнутой конструкции, его прозвали Горбатый мост, а украинский поэт Соснора написал о нем четверостишье:

Харкiв, Харкiв де твое обличчя,

Харкiв, Харкiв в чому твiй злiст,

Через Харкiв протекае рiчка,

Через рiчку йде Горбатий мiст.

Сталинские репрессии начались еще в 20-х годах, но были они редкими, о них только догадывались, потом они стали разворачиваться во время коллективизации и особенно после убийства Кирова в Ленинграде. Появился страх. Он охватил всех, как эпидемия. Люди перестали спать ночами. Погасив свет и глядя в окно в 2-3 часа ночи, можно было видеть, как вовнутрь нашего двора из тоннельных ворот появлялся «черный ворон» - крытая черная машина, и как она подъезжает к одному из подъездов. Утром становилось известно, шепотом передавали, кого арестовали и кто были понятые. И хоть это происходило каждую ночь, арест Сигизмунда Лагинского – мужа моей подруги Ривы Цапих, был для меня ударом. Рива стала посещать НКВД, узнавать о муже, кончилось это тем, что и её арестовали. Её мать от горя помешалась, её переселили с 6-летним Яном в подвал их дома, потом мать увезли в психбольницу, а Яна в детдом. В квартиру Ланчинских вселился следователь, с которым пыталась разговаривать Рива, а позже она видела на нем пальто Сигизмунда. В доме на Молочной улице многое изменилось. Моя мама вдруг ушла от Звягина, хотя он просил её не покидать его, но она с вещами пришла в квартиру папы и поселилась на кухне, позже отгородившись фанерной стенкой.

Начиналась всеобщая коллективизация. В Харькове была введена карточная система, особенно на хлеб. По улице ходили обездоленные крестьяне. Однажды я, получив хлебный паёк – каравай и довесок в 300 грамм, несла его домой, со мной поравнялся крестьянин, схватил довесок и вгрызся в него зубами, даже не собираясь бежать. Что творилось по селам, мы знали только по слухам, информации не было. К нам домой пришла крестьянка средних лет и попросилась в няни. Я взяла её к Инне. Её звали Полина, её мужа (кулака) расстреляли, сын и дочь где-то работали по найму в Харькове, но никого из них не прописывали. Полина была чистоплотная, трудолюбивая, мы её полюбили. Я хотела её выручить, пошла в милицию просить о её прописке, это было ошибкой, к нам домой пришел милиционер и увел Полину, больше мы её не видели. Инне шел второй год, когда я поступила на вечерний рабфак. Там я познакомилась с Ривой Цапих, а потом и с её мужем поляком Сигизмундом и 3-х летним Яном. Мы тогда стали дружить семьями. В 1933 году я, окончив рабфак, поступила в Инженерно-строительный институт (ХИСИ), который в этом же году окончила сестра Женя. Рива Цапих поступила в Плановый институт, но не окончила его, т.к. была арестована. Дома у папы и Евгении Николаевны отпраздновали свадьбу Жени и ее однокурсника Николая Аристарховича Галкина, и они уехали, получив направление на работу в Читу. В это время из армии вернулся парень Рувим Бер, родом из Латвии. Он познакомился с сестрой Аней, пришел к ней с солдатским деревянным сундучком и сказал, что ему некуда идти. Они поженились и заняли те две комнатушки, где прежде жили мы – четверо сестер. Потом у них родилась дочь Рита. А у Жени и Коли Галкиных в Чите родился сын Игорь. Коля Галкин был военным инженером-строителем, и его перевели работать в военный городок ст. Левашово (под Ленинградом), а Женя с ребенком поселились во дворе Петропавловской крепости в 2-х этажном доме. Евсея с Дальнего Востока перевели заканчивать институт в Ленинград. У них с Досей кроме Гали и Игоря родился ещё сын Валерий. Даня работала в Ленинграде на заводе фрезеровщицей, однажды упала, у нее было сотрясение мозга, и она почти год пролежала в больнице. До этого у Дани было много поклонников, но за время её болезни все отпали, за исключением одного – провизора Абрама Шульца, он был разведен с женой, но проживали они с двумя сыновьями в одной квартире на Лиговке. Прежде вся квартира принадлежала Шульцу, а потом была превращена в коммуналку. Квартира была шикарная, лестницы беломраморные. Абрам Шульц теперь занимал в квартире одну комнату и взял Даню из больницы к себе. Они поженились, и в квартире постоянно были скандалы между Даней и бывшей женой Шульца.

У Сони и Бори в Ленинграде родилась дочь Ира. Оказалось, что в Ленинграде проживали Евсей и три моих сестры.

Я и Ваня часто отправляли Инну на дачу в Харцизск. Однажды, летом, когда Инна была у дедушки и бабушки, а Ваня собирался в командировку в Днепродзержинск (он курировал там строительство завода), я присоединилась к нему. Мы сначала остановились в Днепропетровске в гостинице «Астория», в которой меня поразили овальные клейма на простынях: «Украдено в гостинице Астория». Это было неприятно. Мы переехали в Днепродзержинск, где мне очень понравился старинный медный памятник «Прометей».

В одно лето мне захотелось посетить Ленинград, и я решила, никому не сообщая, сделать там всем визиты-сюрпризы. Я купила прямой билет в Ленинград (через Беларусь) и через двое суток прибыла туда. Мой первый визит был к Дане, оказалось, она уехала с мужем куда-то на дачу. Приехав с чемоданом к Соне, я узнала, что они всей семьей покинули Ленинград, т.к. Борю направили работать военным инженером по подводным лодкам в г.Баку. В середине дня я, уже расстроенная, добралась до Петропавловской крепости, где соседи Жени мне сказали, что она с ребенком уехала на лето в Левашово. Совсем измученная я добралась к Неве, где на набережной в старом особняке занимали две комнаты Евсей с семьей. И здесь соседи сказали, что Евсей в длительной командировке, а Дося с Галей и Игорем (тогда еще не был рожден Валерий) ушли гулять. Вечером я устала, хотелось есть, я купила в киоске бутылку кваса и тарань, села на крыльцо дожидаться Доси с детьми, а слезы так лились и лились. Когда пришла Дося, она долго не признавала меня – она помнила меня 17-ти летней с двумя косами, а тут я подстриженная и совсем другая. Когда я ей напомнила наши семейные детали, она смирилась и дала мне ночлег. С тех пор я на всю жизнь отказалась делать кому-либо сюрпризы. Через несколько дней я все же повидалась с Даней и Абрашей, и также с семьей Жени. Уезжая из Ленинграда, я решила заехать в Москву, никогда мною не виданную. Я дала телеграмму в Харьков, чтобы мне телеграфом перевели 10 рублей на Главпочтамт г. Москвы, т.к. у меня было мало денег, сама купила транзитный билет в Харьков через Москву и с какой-то мелочью в кошельке вечером села в поезд. Утром в Москве я зашла на Главпочтамт, но денег еще не было. Я бродила по Москве, возвращалась на почту, но, увы! К концу дня, когда мне уже надо было уезжать, я с надеждой зашла на почту, но перевода все еще не было. Стоя у окошка, я склонилась и заплакала, кто-то тронул меня за плечо, я видела у своих ног мужские желтые ботинки, участливый голос произнес: «Что вы плачете?» Я рассказала неизвестному мужчине все, что со мной случилось. Он успокоил меня, сказал: «Идемте, закомпостируем билет, но сначала надо перекусить». Мы ели в какой-то столовой, потом на вокзале закомпостировали мой билет, и он отдал мне сдачу, сказав: «Пригодится в дороге». Он внес мой чемодан в купе, потом сошел с поезда, я стояла в тамбуре и вдруг опомнилась и закричала: «Кто вы? Как вас зовут?» Поезд тронулся, и я услышала: «Я – Зощенко». И больше я его никогда не видела. В Харькове папа настаивал, чтобы я отправила ему 10 рублей. Но куда? А Евгения Николаевна сказала: «Это мелочно, человек от всей души помог и не надо ничего высылать. Мы сверились с портретом Зощенко на его книжке, мне показалось – это он! А потом казалось – не он! И в конечном итоге осталось просто воспоминанием на всю жизнь.

Учеба в институте была для меня радостью. Правда, сначала я хотела стать архитектором, мне ужасно нравилось слово архитектор, но для этого кроме всех экзаменов надо было еще сдать рисование. А я этот экзамен завалила, не знала ретушевки геометрического тела, и я записалась на санитарно-технический факультет, конечно, пройдя все экзамены. Нас – детей ветерана труда принимали в первую очередь, но экзамены надо было сдавать. На экзамене математики ко мне склонился профессор Тиц и сказал: «Вы, наверное, сестра Жени Смеховой». Так мы с Женей были схожи. Сколько друзей появилось у меня в институте! Валя Ротерт (дочь известного инженера Ротерта, строящего метро в Москве и там же Химкинский речной вокзал), Рая Романенко, Нила Черкес, Лиля Голуб, Тамара Баснева, Галя Патлис, Полина Даниман, Ада Эпштейн и даже преподаватель теоретической механики и гидравлики Леонид Вениаминович Зак – всеобщий кумир, особенно студенток. Ведущим профессором нашего факультета был Илик, а его сын вёл сопромат, ещё помню преподавателя физики Коровина.

В 1934 году столицей Украины вместо Харькова стал город Киев. Летом этого года правительство уезжало из Харькова, и жители шумно провожали их машины. Ваня как референт Совнаркома тоже уехал со всеми. Мы с ним договорились: я закончу институт и также перееду. Ваня стал часто приезжать из Киева в Харьков.

У моего отца была большая тяга к учебе. Он даже окончил рабфак, изучил немецкий язык, он и Евгения Николаевна часто говорили по-немецки, папа хотел даже поступить в институт, но Евсей его отговорил: «Не те годы...», хотя возрастных ограничений будто бы в то время не было. Будучи на пенсии, папа подрабатывал продавцом в булочной Ивана Ивановича. Дома у них, кажется, стала невыносимая обстановка. Фактически квартира стала коммуналкой из трех семей: папа и Евгения Николаевна; мама; и семья Ани. Папа занемог. По больничному листу диагноз – сердечная астма, он лежал с неделю, приехал Евсей из Ленинграда, и Ваня приехал из Киева, мы все были у его постели. Евсей сказал, что пришлет папе путевку в санаторий. Папа согласился к всеобщему удивлению, т.к. всегда раньше отказывался от помощи детей. Евсей уехал, а на следующий день папа умер. Это было 14 января 1935 года. Ему было 60 лет. Папу похоронили на русском кладбище (он был атеистом) на улице Артема, вблизи ул. Чернышевского, где я жила с Инной.

Наши разлуки с Ваней стали все длиннее, мы стали отвыкать друг от друга, я как-то обнаружила его переписку с какой-то Клавой, у меня появились поклонники и кончилось все разводом, однако относились мы друг к другу дружески, уважительно и доверительно.

Из Харцизска приехала младшая сестра Вани – Женя, она пыталась устроиться на учебу в Харькове, но неудачно, и вернулась домой. Потом приехал младший брат Вани – Шура, он поступил в строительный техникум, стал лидером движения против украинизации (Харьков в основном был русским городом) и однажды получил предписание в 24 часа покинуть Харьков. Шура уехал в Москву, стал работать на строительстве в подчинении прораба – пламенно-рыжеволосой Насти, она была старше его, они сошлись, и она родила ему Руслана и Людмилу Бульских (двойню).

Я посетила Евгению Николаевну и маму. Проживая в одной квартире, после смерти папы, они как-то нашли общий язык. Но Аня с Рувимом и дочерью Ритой не дружили ни с Евгенией Николаевной, ни с мамой. Евгения Николаевна и мама получали каждая какую-то маленькую пенсию, им добавлял брат Евсей, он посылал маме и Евгении Николаевне по 10 рублей в месяц. В мой приход мама оказалась больной. Скорая помощь установила – у мамы брюшной тиф. Мама не хотела ехать в больницу, и мне выписали бюллетень по уходу за мамой. Так я до выздоровления мамы оказалась на старом месте. Когда мама выздоровела, она в благодарность подарила мне отрез ситца синего в белую крапинку, и мне тут же во дворе сшили декольтированное платье, благо было жаркое лето.

В 5 лет заболела Инна, она кашляла, и сначала предполагалось просто простуда, но после долгих исследований врачи установили у нее редкую болезнь «Эритема на дозу» или узловая эритема, на верхних частях рук обнаружили синенькие затвердения – узлы, и врачи сказали, что это каховские палочки в крови, и что Инне требуется длительное лечение в санатории Ворзиль под Киевом. Я вызвала Ваню, и мы вдвоем увезли Инну в санаторий. Ей предстояло провести там три месяца и, если понадобится, то и повторное лечение. Я впервые оказалась в киевской квартире Вани. Две смежные комнаты (в коммуналке) были аккуратно убраны, что было необычно для Вани. Пока он принимал душ, я прочла распечатанное местное письмо на его адрес. Письмо было от Клавдии Ивановны Крусиер, письмо было интимное и заканчивалось словами: «Целую. Я и Лена». Я ничего не сказала Ване, я не имела на это право, но что-то тревожное вдруг закралось мне в сердце. Когда мы ехали на такси к вокзалу, он, повернувшись ко мне, долго внимательно смотрел мне в глаза своими серьезными голубыми глазами, а при прощании на перроне крепко трижды поцеловал, и меня вдруг охватило неясное подобие провидения – меня пронзила мысль, что мы прощаемся навсегда.

Я вернулась в Харьков, начиналось лето, мне предстояла студенческая практика на одном из заводов Харькова. Моя жизнь вдруг помчалась вскачь, событие следовало за событием. В мою жизнь ворвалась любовь. Взаимная, яркая, мы не могли ей противостоять. Батраков Яков Александрович, 31-летний инженер-технолог завода был необыкновенно красив – рыжевато-курчавый, синеглазый, высокий, стройный. Он был вдовец, жил с мамой Варварой Александровной и с дочерью Анфой, ровесницей Инны. Жили они на улице Дзержинского №19, в каменном одноэтажном красивом особняке покойного известного врача Масловского – дедушки Анфы. Крыльцо дома обрамляли два мраморных льва. Комнат в доме было много, но Яша с мамой и Анфой занимали одну большую комнату с верандой. В двух больших комнатах жила вдова Масловского Александра Петровна – хозяйка дома – красивая женщина с ореолом седых волос и с большими серо-синими глазами. Одну комнату занимал её сын от первого брака Костя. Костя был игроком на бегах, и вся его комната была оклеена афишами бегов. Остальные 5 комнат сдавались внаем. Позже я узнала многое, затаенное в этом особняке. Покойный Масловский был женат на Александре Петровне, у которой от первого брака было два сына: Жорж и Костя. От Масловского родилась дочь Анфа. Когда Анфе исполнилось 13 лет, её изнасиловал сводный брат Жорж, и она стала очень религиозной и со странностями. Она и Жорж учились на врачей. Став врачом, Жорж изобрел какую-то вакцину, испробовал её на себе и скончался. Анфа, став врачом, вышла замуж за Якова Батракова, который ещё учился в инженерном ВУЗе. У них родилась дочь, которую тоже назвали Анфой. Девочке был год, когда разыгралась трагедия. Яша по поводу окончания ВУЗа был на мальчишнике, пришел утром, Анфа обнаружила на его пиджаке длинный волос, заподозрила измену, и тут же, на глазах всей семьи отравилась цианистым калием, успев сказать: «Я приняла яд...». Яша обезумел от горя, он усаживал мертвое тело Анфы на извозчика, возил по больницам, не верил, что она мертва. Когда Анфу похоронили, Яша ночью вернулся к могиле, откопал Анфу и был безутешен. Потом началась жизнь во имя девочки Анфы, она стала кумиром семьи. Я Анфу застала 5-летней синеглазой, очень хорошенькой и доброжелательной. В их доме шла постоянная война Александры Петровны с Яшей (она обвиняла его в смерти дочери), а также со всеми соседями по любому поводу.

Летом 1936 года, я работая дома у себя на Чернышевской улице над дипломным проектом испытала необычайное ощущение. Я чертила ночью и вдруг явственно услышала, как зазвенели бокалы в буфете, а над головой закачалась люстра. Это продолжалось несколько мгновений. Я решила, что у меня галлюцинации от усталости. Однако утром выяснилось, что примерно в 5 часов утра у нас и у всех харьковчан встали часы. И выяснилось, что в это время было землетрясение в Молдавии.

В лето 1937 года 23 июля у нас с Яшей родилась дочь Ольга весом 3,5 кг. Она родилась в роддоме на Пушкинской улице, на этот раз общего назначения.

Когда Оле исполнилось 3 недели, Яшу арестовали на заводе вместе с директором завода и еще двумя начальниками отделов. Их обвинили в пропаже большого количества цветного металла по статье «экономическая контрреволюция» (ст. 58-я).

Был 1937 год, ясно что грозило Яше и также его семье. Варвара Александровна была неграмотна, но она была умна. Мы посоветовались и пришли к одному решению – мне с Олей немедленно бежать и подальше. Я выбрала Баку, где жила Соня с семьей. В институте меня оформили прорабом на строительство жилого дома в Баку, я нашла дома адрес Сони, запаслась огромным количеством тряпок и села с ребенком в поезд. Путь был долгий – 4 суток, и путь был тяжкий – в жуткую жару в духоте поезда, который направлялся в жаркий край. Земсковы встретили меня настороженно, я свалилась к ним в Баку, как снег на голову и... еще бы! – жена арестованного! Олю я устроила в ясли, сама стала работать на строительстве жилого дома в районе Сабунчи. Земсковы жили на Баилове, Боря был подполковником, Соня хозяйничала, Ире тогда было 4 года. Они жили в одной коммуналке с сослуживцами военнослужащими: главный бухгалтер Жора Духовской и его жена Настя; и семья будущего контр-адмирала Чикера, его жена Надя и 3-летний сын Юра.

Пошли дожди. Они лили несколько дней непрерывно, стало затапливать подвалы Баилова, детей из ясель передавали матерям моряки, стоя цепочкой по пояс в воде. Оля стала кричать днем и ночью. Выяснилось, что у меня непитательное грудное молоко, возможно, сказались последние события. Оле было 1,5 месяца и прикармливать было рано. Но я все же рискнула, купила сгущенное молоко (цельного молока в Баку днем с огнем не сыщешь) и манную крупу и стала каждый день перед сном подкармливать Олю. Она жадно глотала и перестала кричать. Потом, похоже, она полюбила манную кашу на всю жизнь.

Земсковы получили отдельную квартиру и переехали из Баилова в район Арменикенд. В доме еще были недоделки: не подведен был свет, газ для плит и газ для отопления. Земсковы сразу всей семьей уехали в санаторий и вернулись, когда недоделки были устранены. Зима в Баку лютая, с яростными ветрами. Что пережили мы с Олей в холодной темной квартире знает только Бог, и помню только я.

В конце декабря закончилось строительство жилого дома в Сабунчи, надо было возвращаться в Харьков. Я была одета по-летнему, и Соня дала мне носить когда-то подаренную мною ей плюшевую куртку. В этой куртке с ребенком на руках я ехала на вокзал. Провожали меня Соня и Боря. В поезде я сняла куртку и Соня ее забрала... и тут я заплакала: перспектива ехать четверо суток зимой без теплой одежды с грудным ребенком была не из утешительных. Боря удивился, спросил: «Что ты плачешь?» Я не ответила – и так все было ясно. В Харькове меня слава Богу встретил Рувим с моим пальто. Я приехала с Олей к себе на ул. Чернышевского. Через несколько дней освободили Яшу, он пришел стриженный, исхудавший. Оказалось: ревизия обнаружила документы на цветной металл, и всех арестованных по этому делу освободили. Это был редкий случай, обычно арестованные оставались в Гулаге. А ещё через две недели пришло письмо от Клавдии Ивановны Крусиер. В письме сообщалось: «Арестован Ваня, забрала Инну из санатория, приезжайте за нею». То, что мне казалось очень надежным – Инна у папы, – рухнуло. Мне помогла соседка Клавдия Михайловна Антонова, она взяла на себя заботу об Оле и через несколько дней я уже была в Киеве. Крусиер с дочерью Леной 6 лет занимала Ванину квартиру. Встретила меня покровительственно, была она немецкого происхождения, старше меня, красивая и уж очень спокойная. Я спросила о судьбе стихов Вани, она сказала, что ей с братом пришлось предусмотрительно их сжечь, т.к. в обвинении фигурировали слова – пессимистические стихи; это кроме обвинения в троцкизме. Я вспомнила, что издательство поручило Ване написать о Троцком, Ваня тогда запасся книгами Троцкого. С Крусиер что-то все было загадочно. Как она оказалась в квартире Вани? Невольно вспомнила следователя, который поселился в квартире Ривы и носил пальто Сигизмунда.

Я привезла Инну в Харьков, проявленной болезни больше не было. На кровати лежала 6-ти месячная Оля, болтая ножками и ручками. Инна внимательно её рассмотрела и спросила: «Это ты выродила?». Я ответила: «Да». Инна подумала и изрекла: «Хорошая девочка».

Инну я устроила в школу, где встретила Яна Ланчинского. Оказалось, Риву выпустили из тюрьмы, она поехала в психбольницу к маме, и та, увидев дочь, пришла в себя, и её отправили домой. Потом Рива забрала Яна из детдома. Жили они в подвале. Риве надо было устраиваться на работу, у нее было неоконченное высшее образование, а в анкете она писала, что муж арестован, и, конечно, на работу её никто на брал. Сам полковник НКВД посоветовал Риве не писать о муже правду, и позже она стала работать. Иногда ей разрешали передавать посылки и деньги для Сигизмунда, но только без свиданий и права переписки. Лишь спустя 10 лет, когда Рива с Яном и мамой после эвакуации жили в Челябинске, однажды военнослужащий НКВД сказал Риве в сердцах: «Что я могу вам сказать, когда его давно нет в живых...» Оказалось, он был сразу расстрелян, а Риве просто морочили голову. И тогда в Челябинске ей дали маленькую карточку с номером дела Ланчинского.

От Вани в 1939 г. В Харциск пришло письмецо-треугольник из газеты, по краям был написан адрес и несколько слов: «Осужден на восемь лет». И ещё кто-то из знакомых видел другого знакомого, и тот видел Ваню среди этапированных заключенных, Ваня шамкал, у него были выбиты все зубы.

Вот так мы шли к коммунизму

В 1939 году в Наркомате топливной промышленности, к которому принадлежал наш институт, вошло в силу новое постановление о получении выпускниками назначения на работу непосредственно в Наркомате. Мы, выпускники нашего факультета, выехали в августе месяце в Москву. Нас проводили в один из кабинетов, и мы, ожидая, смотрели на дверь. Однако совсем из другой, незамеченной нами двери появился в белом костюме, чисто выбритый энергичный нарком – Лазарь Моисеевич Коганович. Он весело обвел всех глазами и сказал: «Женатики, поднимите руку». Нас таковых было шестеро. Он предложил: «Вот с вами буду разговаривать, а остальные все на Дальний Восток». Мне была предложена работа в Армении, я объяснила свое семейное положение и получила назначение в «Гипросредмаш» г. Харькова. Кстати, только мы тогда съездили в Москву, после нас это новшество было ликвидировано.

О том, что в Москву приехали выпускники ХИСИ, узнал Ротерт – отец моей подруги Вали Ротерт. Он приехал на семиместной легковой машине, узнал меня (Вали не было среди нас) и предложил мне взять с собой нескольких друзей, и он покажет нам Москву. Мы радостной компанией ехали, дивясь всему окружающему. Машина подъехала к Химкинскому речному вокзалу, который был выстроен Ротертом, мы постояли на берегу, с причаленного парохода неслась песня Козина: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось...». Пожалуй, это больше всего мне запомнилось в этой поездке. По дороге к общежитию, в котором нас поселили, Ротерт посмотрел на часы и сказал: «Ну меня уже заждалась Розалия Яковлевна». Это была его новая жена. Розалия Яковлевна в Харькове была соседкой Ротертов по лестничной площадке. У неё был муж и три взрослые дочери. Сама она была небольшой изящной и миловидной – полная противоположность крупной чопорной жене Ротерта. О тайном романе его и Розалии Яковлевны никто не знал, но когда Ротерта направили на работу в Москву, он потерял связь с женой и старшим сыном Кокой, тот не мог ему простить измену матери, но у Вали отношения с отцом сохранились.

Вернувшись в Харьков, я застала в нашем институте чуть ли не повальные аресты в основном преподавателей и студентов выпускных факультетов. Получив в институте свои документы, я устроилась на работу по назначению в «Гипросредмаш»; туда же попала Лиля Голуб, и также я застала там Юру Войткевича, он работал там раньше. Вскоре «Гипросредмаш» реорганизовался, и мы все стали работниками засекреченной организации «Гипроавиапром». Здание, где мы работали, носило название «Госпром», под нами размещался «Совнарком» на 6 этаже. Однажды мы услышали выстрел, как потом оказалось, у себя в кабинете в «Совнаркоме» застрелился Скрынник, как будто из-за разногласий по поводу чрезмерной украинизации на Украине.

Чтобы соединить мою и Яшину семью, я обменяла свою комнату по ул. Чернышевской №88 на одну из комнат в доме Масловских по ул. Дзержинского №19 с семьей Гарцман, проживающей в одном коридоре с комнатой Яши. Наверное, это было зря. Сначала все было хорошо, но очень скоро я поняла, что в семье кумир только Анфа, и если Оля представляет что-то, то Инна ничего. Мне стало очень обидно, и когда я поделилась об этом с Евгенией Николаевной, она сразу предложила перевезти Олю и Инну к ней. Это был выход. Евгения Николаевна была прекрасная воспитательница, она занимала большую комнату, и я с радостью привезла детей к ней. Яша не возражал, вероятно, он считал, что для его матери трое детей – слишком большая нагрузка. Переезд детей совпал с Днем рождения Оли 23 июля – ей исполнилось два годика, мы его отпраздновали с двумя бабушками – Евгенией Николаевной и мамой. Зашел тогда и Юра Войткевич. Моя мама хоть и не способна была воспитывать и возиться с детьми, она даже покормить их не могла из-за обрядов кошерности, но все же проявляла внимание и заботу к моим детям. Дарила им платьица, игрушки, леденцы. Пришла к Евгении Николаевне встревоженная Валеска и сообщила, что арестовали её мужа Эйсмонта. Валеска со своим горем стала частой гостьей Евгении Николаевны, порой оставалась ночевать на диване. В лето 1938 года приезжала Соня с дочкой Ирочкой. В Баку лето невероятно жаркое, и Соня приехала снять дачу под Харьковом. Остановилась она у Ани, и они вместе поехали искать дачу. У Сони была шестимесячная беременность, в дороге пришлось ехать на телеге, Соню растрясло и по пути начались преждевременные роды. Аня рассказывала, что ребенок даже закричал, когда родился, это был мальчик, но ему не хватило двух недель, чтобы выжить. Вернулась Соня изможденной, я на работе достала ей двухнедельную путевку в дом отдыха, и после пребывания там, Соня, так и не сняв дачу, уехала с Ирой из Харькова. Я встретилась с нею лишь спустя 15 лет в Ленинграде. Зимой 1940 года у Сони родился сын Валерий. Я с ним познакомилась в Ленинграде, когда ему было 14 лет. Мы все беседовали на кухне, а Валера забрался на антресоли, болтая ногами и вставляя веселые реплики. Он был белокурый, полноватый, с серо-голубыми глазами, ну, точь-в-точь его прадед Данила из Гомеля.

1941 год был урожайным, никогда еще не было во всегда голодном Харькове такого обилия продуктов. Начиналось лето, и я сняла для детей и Евгении Николаевны дачу в районе Чугуева под Харьковом. На даче всего было вдоволь, кроме хлеба. Приходилось еженедельно привозить хлеб и я покупала 5-7 буханок. Я собиралась в очередной раз ехать на дачу, как вдруг объявление – началась война! Мы знали, что в Европе война, знали, что гитлеровские войска ворвались в Польшу, знали, что советские войска якобы спасают Прибалтику, многие харьковчане уезжали в Ригу, Таллинн, Вильнюс, заняли там какие-то должности, но все это было как будто далеко от нас. Но чтобы война дошла до нас, мы не представляли. Впрочем, если этого не представлял сам Сталин, то что говорить о нас. Война грянула! – и я поехала на дачу забирать детей и Евгению Николаевну домой. И новый удар, меня увольняют с работы, потому что новые проекты уже никому не нужны, а оставляют лишь копировщиков для размножения старых проектов. А жить на что? Пришлось нести на толкучку что придется. А толкучка в Харькове – это загороженная забором площадь с входом и выходом в одни ворота. И довелось мне повидать и испытать такое! Среди дня в небе показались немецкие самолеты (а мы уже знали, что бомбили Киев и Брест), вся толкучка в панике двинулась к воротам. Какое-то чувство подсказало мне держаться забора. Самолеты улетели, не сбросив ничего, наверное, это были разведывательные рейсы, а на земле толкучки остались растоптанные трупы...

Потом начались ежедневные бомбежки, дежурства на крышах, рытье щелей, затемнение окон, зачем-то воздвигались баррикады. Во дворе на Молочной улице тоже были вырыты щели, куда среди ночи, разбудив детей, мы все торопились вжаться вместе с сумками сухарей, а Оля в это время радостно кричала: «В щель! В щель!». Ей было 4 года. Яша уже оформился добровольцем на фронт, где была его войсковая часть, я не знала.

Я посетила Войткевичей, они как будто собирались куда-то уезжать, посреди комнаты на ковер были свалены книги с полок. Юра говорил, что «Гипроавиапром» эвакуируется, и можно примкнуть к нему. Юра, будучи инженером, так же как и я, был уволен. Вскоре меня и Юру известили, что по приказу Москвы всех уволенных из «Гипроавиапрома» должны зачислить снова на работу и распределить по бригадам в разные города. Меня восстановили, но отправили сразу же вместе с сотрудником Морозовым в длительную командировку в Ростов-на-Дону закрывать авиазавод. В день приезда в Ростов, при посадке на теплоход началась бомбежка моста через Дон. Мы все побросали чемоданы прямо на берегу, а сами разбежались по подъездам прибрежных домов. Бомбы падали в воду рядом с мостом, но ни одна не попала. Когда улетели немецкие бомбардировщики, мы кинулись к вещам. Все уцелело, и мы двинулись теплоходом вдоль Дона. Мы успешно справились с заданием, но мне и Морозову не суждено было попасть на обратный поезд. Пришлось в Харьков добираться шестью рабочими поездами, и прибыли мы на грузовой Балашевский вокзал, откуда было минут двадцать бегу домой на Молочную улицу. А бежала я потому, что в Харькове только что прошла бомбежка. Слава Богу всё дома было нормально. В самый разгар ежедневных бомбежек неожиданно появилась Муся Туркевич с только родившимся Виталием на руках, без вещей, без еды, она ехала из Кишинева на открытой платформе, питаясь тем, кто что подаст. Она бежала от Кишиневского землетрясения, и как она сказала, это страшнее войны. Я отдала Мусе декольтированное синее в белую крапинку платье, сшитое из отреза, который подарила мне когда-то мама. Мусе оно было удобно для кормления ребенка. Вскоре из Кишинева прибыл муж Муси Абрам Шацов, и они все вместе отбыли в Омск.

На работе меня, детей и Евгению Николаевну зачислили в Саратовскую бригаду и выдали на руки билеты на поезд. Мы собрали вещички и перевезли их в дом Масловской, откуда было ближе попасть на вокзал. В это время Харьков преобразился. Перестал работать городской транспорт, все куда-то торопились на автомашинах, магазины распахнули двери для всех – бери что хочешь даром. И брали те, кто никуда не торопился, уносили продукты, вещи, посуду. Я была в отчаянии, как мы могли попасть на вокзал с вещами и без транспорта! Евгения Николаевна стала советовать никуда не ехать, показала мне свой царский паспорт, где вписана ее дочь Нина моего возраста. Она сказала: «Нина будешь ты». Я было согласилась, но неожиданно из воинской части пришел Яша. Он был в форме лейтенанта. Услышав о задуманном, он пришел в ужас: «Это бабушка с Анфой могут остаться, а тебе с детьми надо уезжать, да ведь любой со двора скажет немцам о тебе. Подумай о детях». Яша приехал на грузовике с четырьмя бойцами, погрузил нас, и все мы поехали на вокзал. Грузовик с трудом продвигался по привокзальной площади, заполненной людьми и машинами. Потом мы все с вещами, которые несли бойцы, проталкивались через вокзал и по перрону, и втискивались в вагон, забитый людьми до отказа. И вдруг поезд тронулся, оказалось над вокзалом появились немецкие самолеты, и Яша с Олей на руках остался на перроне. Он бежал вдоль поезда и на ходу втискивал Олю в окно вагона. Я истошно кричала, хорошо люди помогли, втянули Олю в окно, а поезд уже набирал скорость. Придя в себя, я опомнилась – мы ни с кем не простились, а едем неизвестно на сколько! И тут же вспомнила: вчера ночью нам стучали в окно комнаты, что мы плохо затемнились, и я схватив свое демисезонное пальто повесила его на штору. Так оно там и осталось. Мысли бежали наперегонки, а поезд уже мчался вовсю. Напротив нас в купе сидели два паренька в призывной форме, они были в хорошем настроении, подбадривали нас. Оказалось – они удрали из воинской части и собирались скоро сойти с поезда. «Вот только наше село покажется...» Я была потрясена: Яша – семейный человек – пошел добровольцем, а они...! А они уже объясняли, что начинается уборочная, а война, как началась, так к концу лета и кончится. В дороге до нас доносился грохот со стороны Харькова. Потом мы узнали – немцы бомбили Харьковский вокзал, и он тогда был разрушен. Наш поезд порой настигали немецкие самолеты, почему-то поезд в это время останавливался, многие покидали вагоны, и их преследовали трассирующие пули. Я, Евгения Николаевна и дети – мы не трогались с места, решили, будь что будет. А в поезде все меньше становилось людей – многие не возвращались. От Харькова до Саратова ехать не больше суток, а мы с частыми длительными остановками ехали две недели. Иногда так долго стояли, что нас пешком догоняли те, кто отстал от поезда.

Город Саратов

В Саратове соединились бригады гипроавиапромовцев из Харькова, Москвы и Риги. Всех вместе поселили в Дорожном институте, в огромной нисходящей лекционной. Моей семье достались сиденья в средней части. Здесь мы готовили на керосинке, здесь же и спали. Днем я уходила на работу, как и другие, мы что-то чертили, а больше вели разговоры, куда нас пошлют. А Саратов уже был в угрожающем положении. Нас всех разделили на группы. Харьковчане должны были направиться в Ташкент, а москвичи и рижане в г. Барнаул. Моими соседями по «жительству», т.е. сиденьями выше был наш архитектор Сахаров со своей матерью. Она была такого же высокого роста, как и он. В Харькове Сахаров считался необыкновенно талантливым архитектором, но он был запойным алкоголиком. Когда он был нужен, его запирали в кабинете, не давали пить, и он создавал очередное гениальное творение. Здесь же он гениально воровал у нас продукты, даже ухитрялся хватать прямо с горячей сковородки котлеты и угощать ими свою мать. Они были явно дружны. Выпив вместе и закусив, они дружно запевали. Внезапно заболела Инна, а за нею и Евгения Николаевна. У Инны оказался брюшной тиф, у Евгении Николаевны – воспаление легких. Их развезли по разным больницам, приходилось мне с Олей ездить навещать их в разные концы города. А уже наступило время отъезда харьковской группы в Ташкент. Для моей семьи это стало невозможным, я очень жалела, считалось удачей попасть в Ташкент, но как потом выяснилось, почти вся группа в Ташкенте вымерла, заболев брюшным тифом. Уехали ташкентцы, собирались уезжать и барнаульцы. Я волновалась, бегала по больницам, узнавала, когда же выпишут Инну и Евгению Николаевну. Неожиданно в Саратове меня разыскала моя сестра Аня с дочерью Ритой 8 лет. Аня рассказала, что в начале октября началась всеобщая эвакуация города Харькова; Рувим работал по отправке грузов предприятиям, он отправил Аню и Риту с партией грузов в Саратов, сам обещал приехать с мамой с последней партией грузов. В это время начальник Барнаульской бригады Золотько уже раздавал места в теплушки и собирал со всех продуктовые карточки для получения продуктов на дорогу. Аня взмолилась, чтобы я взяла с собой и её с Ритой. Мне это показалось странным, ведь Рувим с мамой уже не застанут их в Саратове. Но Аня плакала и умоляла, было в этом что-то не то, но Аня настаивала, и я отдала Золотько и их продуктовые карточки. Позже Золотько, узнав, что поедут еще двое, разнес меня и, вообще, заявил, что он и меня не возьмет. А мы все же погрузились, за что в дороге Золотько перестал выдавать нам продукты. Риту мы втиснули кое-как на нары, а Аня спала на полу теплушки, заменяя собой всех очередников по топке печурки, и с Аней все примирились, потому что уже наступали холода. Все в теплушке знали, что Золотько не выдает нам питание на шестерых, хотя продукты он на нас получил, нам некоторые уступали свои сухари в т.ч. и Сахаров с матерью, которые почему-то вместо Ташкента поехали в Барнаул. Инну и Евгению Николаевну я прямо из больниц привезла в теплушку. В дороге я узнала, что поезд будет стоять в Челябинске два часа. Я пошла в железнодорожную Челябинскую прокуратуру и пожаловалась на Золотько, предъявив документ, что я жена офицера-фронтовика. Со мной пошел представитель прокуратуры к вагону, где широко обосновался Золотько с женой и наш главный инженер с женой. Вагон был полон продуктов. Золотько был вынужден выдавать нам продукты: мешок муки, мешок сухарей и солонину. Ехали мы долго – 36 суток. По дороге завшивели, страдали от недостатка воды, приходилось на остановках подбирать снег, его надо было растопить и процедить, но дети вырывали снег и жадно сосали его. Я до сих пор удивляюсь, как Инна уцелела, ведь я взяла её в поезд прямо из больницы, а ведь у нее был брюшной тиф. Спасибо Богу!

Город Барнаул

И вот мы, наконец, прибыли в Барнаул. Это было вечером в ноябре. Стояла тихая зимняя пора. Спокойно светили звезды и лился розовый свет из окон одноэтажных деревянных домов. Мы шли медленно по широкой центральной улице, кажется, имени Льва Толстого, ее пересекали Алтайские улицы, кое-где попадались и двуэтажные деревянные дома. «Вот я и на родине» - сказала Евгения Николаевна. Она вела за руку Олю, а мы все – я, Аня, Инна и Рита несли вещи. Нас приняли в гостиницу – хату, где прожарили наши вещи, накормили и уложили спать. В Барнауле еще не чувствовалась война, даже свободно продавались пирожки без всяких карточек, это только позже, когда понаехало много беженцев, местные жители поняли, что можно поднять цены на картофель и другие продукты, тогда стало очень трудно, да и уже полностью вошла карточная система питания. Нас не могли долго держать в гостинице – хате. Из исполкома мне принесли ордер на поселение в гористой части Барнаула – она так и называлась Гора. Начиналась Гора от реки Барнаулки и высилась она со своими домами и улицами над широкой полноводной рекой Обь. Я вспомнила реки – Неву и Волгу. Прежде чем прибыть в Саратов, нам пришлось плыть к нему пароходом из Сызрани. Мы с вещами находились на палубе, и я с удовольствием и удивлением обозревала пенящиеся веселые желтые воды Волги, которую видела впервые; а воды Невы темно-синие, угрюмые. Волга еще поражала необъятностью. Евгения Николаевна и дети сидели на узлах. Перед посадкой на пароход мы купили маринованных грибов, и Евгения Николаевна, держа кастрюльку с грибами за ручку, задремала. Мы не заметили, как кто-то отнял кастрюльку, а Евгения Николаевна продолжала держать вытянутой руку. Это было обидно и забавно. И уже в прошлом. А теперь вот еще одна невиданная доселе красавица-река Обь. С ордером в кармане я шла на разведку пока одна. Я поднялась по пологой горе, обернулась и ахнула. Внизу лежал живописный Барнаул. Позже мне здесь рассказывали: еще при царе, от загоревшейся лодки рыбака горел весь город, и бежавшие от пожара в Гору видели необъятное море огня. На Горе я на одной из улиц отыскала нужный адрес, открыла калитку и вошла в одноэтажный брусчатый дом. Мне навстречу вышла полная миловидная сибирячка лет сорока с высокой короной светлых кос на голове. Узнав в чем дело, она даже не взглянула на ордер и твердо отрезала: «Не пущу!». Дальнейший разговор ни к чему не привел. В исполкоме мне сказали – переезжайте и все, если хотите, дадим милиционера – главное забросьте вещи, и хозяева смирятся. Была еще одна возможность: на крытом рынке хозяева сами приходили выбирать жильцов. Я была там. Хозяева выбирали только одиночек, максимум двоих, а нас было шестеро. Брать милиционера выглядело скандально, и мы поехали одни с возницей на санях с вещами. Это было уже к вечеру. Мы вошли сразу с вещами и бросили их навалом на кухне. Хозяйка захлопнула дверь и закричала: «Я же сказала – не пущу». Вышел её муж, пришедший с работы. Он повторил то же. Все наши доводы не помогли. Я вдруг ощутила такую безысходность, схватилась за косяк двери, и у меня вырвалось: «Я не хочу жить». Заплакали дети, и вдруг хозяин воскликнул: «Фима, да разве мы не люди? Ведь война!» И раскрыв широко дверь добавил: «Неси, Фима, соленья, пельмени, будем ужинать вместе». Фима, т.е. Ефимия Ивановна Горбунова покорилась мужу. Мы ели сибирские угощения, нашлась одна кровать для Евгении Николаевны, а мы все спали на полу. На следующий день хозяин Горбунов сам смастерил нам один топчан на пятерых, который занял почти половину комнаты. Наша комната была проходная, смежная со спальней хозяев. В доме была еще одна комната за русской печью рядом с кухней, ее занимала туберкулезная жиличка. В конце двора и огорода была банька на краю обрыва, откуда просматривалась внизу река Обь. Хозяйничать дома стала Аня, у Евгении Николаевны стали болеть ноги, и она больше лежала. Я стала работать. Наша работа сначала заключалась в мойке окон, полов, расстановке столов, надо было подготовить помещение бригады «Гипроавиапрома». Когда все привели в порядок, Золотько уволил меня за мою «челябинскую победу». Это было ужасно, надо было что-то делать, я лишилась заработка и ежемесячного продуктового пайка. Дома еще были запасы муки и солонины, мы ежедневно ели только одно блюдо: бульон с кусочками солонины и клёцки из муки. Аня старалась давать Евгении Николаевне поменьше, и однажды Евгения Николаевна сказала, что у неё в бульоне всего две галушки. Аня прикрикнула на неё, Евгения Николаевна расплакалась, я прикрикнула на Аню, и мы с ней рассорились. Пришла повестка на призыв в армию Горбунова, он тепло простился с нами и уехал. Туберкулезная жиличка умерла, ее похоронили. Я, наконец, нашла себе работу – инженером-сантехником в жилищную контору, оклад меньше прежнего и никакого пайка. Вдруг приехал Рувим, без вещей, стал рассказывать какие-то бредни о своих мытарствах, я спросила, где мама, он не ответил, лишь на четвертый день сказал, что, когда уезжал, её не было дома. Я не поверила ему. Рувим был высокий здоровый мужик, с его приездом стали быстро таять остатки запасов еды. Он где-то нашел работу, Аня потихоньку подсовывала ему пакетик еды с собой, хотя мне она ни разу этого не предлагала. Мне как ИТР полагалось 700 грамм хлеба в день, остальным по 400 грамм, к хлебу уже ничего не было, и впереди маячил голод. В жилищной конторе меня временно передали воинской части для решения отопления казарм под Барнаулом, под начало полковника (забыла его фамилию, но помню она оканчивалась на «чик»), кажется, Воробейчик, а может Канарейчик. Полковник отличался тем, что крыл матом всех и вся, отпуская длинную нецензурную очередь где-то даже в рифму. Он собрался вести меня в казармы, сам сел в грузовую машину рядом с шофером, его солдаты повскакивали в кузов, я этого не умела делать и примерялась занести ногу на колесо, но машина двинулась, и они уехали. Позже солдаты мне в восторге рассказывали, какие длинные очереди выпустил полковник, обнаружив у казарм, что меня нет. А я в дурацком положении осталась ждать его возвращения. Это произошло только к вечеру. Я предстала перед ним, ни жива, ни мертва. Он сидел за столом на сцене бывшего дома культуры, здесь же стояла его кровать, солдаты спали в зрительном зале. Полковнику принесли горячий чайник, он исподлобья смотрел на меня, наверное, он оценил все происходящее, потому что сказал: «Хочешь чаю?». Он налил мне полную кружку душистого чаю, не из каких-то трав, не из морковки, а настоящий чай, какого я давным-давно не пила, и подсунул мне кусок колотого сахара. Я с наслаждением пила чай, отгрызая чуть-чуть сахар, остальное спрятала в карман для детей. Тем и кончилось. На следующий день полковник взял меня в легковую машину, которой сам управлял, и все-таки повез меня в казармы.

Евгении Николаевне становилось все хуже, она уже совсем не могла ходить, сначала ее взяли в больницу, но потом привезли обратно, сообщив, что она безнадежная. У неё был декомпенсированный порок сердца, то же, от чего умер папа, но он болел всего десять дней, а Евгения Николаевна ужасно мучалась, у неё ноги стали как бревна, трескалась кожа и текла тягучая липкая жидкость. Потом начались галлюцинации: она обращалась к маленькой Оле, требуя достать из-под кровати груши и персики. Оля их искала, не находила, и Евгения Николаевна дергала её за волосы требуя своё. Ефимия Ивановна, обращаясь к Рувиму, просила привезти дров, Рувим обещал, но на другой день, придя с работы, я не застала дома ни Рувима, ни Ани с Ритой, и не дров, конечно. Они предательски съехали, не сказав куда. Теперь дома за старшую оставалась Инна, ей было десять лет. Оле четыре года. По радио передавали: советские города захватываются один за другим. Харьков уже был сдан. 18 марта 1942 года умерла Евгения Николаевна. Не знаю откуда об этом узнала Аня, и откуда она явилась, но она пришла, заголосила, так выразив свое горе, и тут же попросила ватное одеяло Евгении Николаевны. Я выгнала её и вспомнила: Евгения Николаевна рассказывала, что, когда умер папа, сразу же вошла Аня и сняла все шесть часов, которые висели над папиной кроватью. Папа очень любил часы и приобретал их постепенно. Потом Аня сняла с вешалки папино зимнее пальто и, тоже, не сказав Евгении Николаевне ни слова, унесла его для Рувима. Все это легло темной памятью мне на всю жизнь. Я по совету Ефимии Ивановны пригласила соседок-сибирячек, и они убрали Евгению Николаевну, потом я хлопотала по доставке гроба, почти все вещи Евгении Николаевны я отдала помогавшим соседкам. Гроб с Евгенией Николаевной поставили в пустующую комнату покойной туберкулезницы – так посоветовала хозяйка, а я пошла хлопотать о похоронах. В жилищной конторе мне дали сани с возницей и еще на помощь сотрудника. Мы с ним шли за санями с гробом, дети остались дома. По дороге на кладбище я благодарила Бога, что Евгения Николаевна хотя бы нашла свой покой на родине в Сибири. Встречающие меня бывшие мои сослуживцы по бригаде «Гипроавиапром» жалели меня, советовали пожаловаться в Москву на Золотько. Я, не веря в благоприятный исход, всё-таки послала жалобу в Москву. А дома новый неприятный сюрприз. Ефимия Ивановна выставила детей и наши вещи на кухню, дверь заперла и заявила, чтобы мы заняли комнату, где жила туберкулезница. Я в гневе бросилась в милицию, привела милиционера, он потребовал, чтобы хозяйка открыла дверь, но она через стену осыпала его бранными словами, милиционер стал выбивать дверь, и тогда она открыла. Он помог нам вселиться обратно и сказал, что хозяйка будет отвечать по суду за оскорбление должностного лица. После этого хозяйка начала нас всячески задабривать, но все же обещанный суд состоялся по иску милиционера. Ефимия Ивановна умоляла меня отрицать на суде её вину, я не знала, как быть, но когда судья настойчиво меня спрашивала – оскорбляла ли она милиционера, я не смогла солгать и ответила утвердительно. Хозяйку оштрафовали на 500 рублей (я в месяц получала 600 р.), и она перестала со мной разговаривать. Дома установились тяжкие отношения, и я сняла комнату в нижней части Барнаула на одной из Алтайских улиц, и мы переехали. Нашей новой хозяйкой стала высокая худая женщина лет пятидесяти, с нею была трехлетняя внучка Тамара с огромными черными глазами и копной нечесаных волос на головке, которая постоянно у неё болела, наверное, оттого что хозяйка шлепала её по голове приговаривая – как дам по башке! Тамара так и говорила: «Болит моя бошечка». Оказывается, дочь хозяйки сошлась с татарином, привезла ей Тамару, а сама снова уехала в Татарию. Хозяйка была сплетницей, и жильцы её комнат называли её «Алтайская правда». Но все же нам здесь было поспокойней. Инна даже начала ходить в школу, но Оля плакала без Инны, и занятия прекратились. Я вдруг получила телеграмму от Даниного мужа Абрама Шульца, из Магадана, куда они уехали на заработки еще до войны. Телеграмма гласила: Даня сбежала с только освободившимся лагерником, реагируйте. Как могла я реагировать из Барнаула на что-то творящееся в далеком Магадане. Бедный Абраша, да как он нашел меня. Оказалось, что-что, а в советские времена был абсолютно точный бумажный порядок. Все данные о беженцах сходились в г. Бугуруслан, и именно через него меня разыскал и Яша. Он прислал вещевую посылку, документы старшего лейтенанта и аттестат, по которому я стала получать 400 рублей в месяц.

Из жилищной конторы меня послали по делу на меланжевый комбинат, который находился далеко, надо было пересечь все двенадцать алтайских улиц и железную дорогу. Что такое «меланжевый» я до сих пор не знаю, кажется, комбинат производил ткани. На обратном пути началась пурга, на мне был короткий овчинный полушубок, и когда я пришла домой, то не могла прийти в себя, меня трясло от озноба, соседи набросили на меня одеяла, пальто, а меня все трясло. Потом кто-то дал мне глотнуть что-то ужасное, это был самогон, но именно он меня и вылечил, и я не разболелась. Мне приходилось, как и другим, работать в две смены. Я приходила домой, когда дети уже спали, дверь наружная была от них далеко, я стучала им в окошко. Инна однажды проснулась, подошла к наружной двери, спросила: «Кто там?». Я ответила: «Я». Инна сказала: «Я за вами». И ушла, снова легла, так и не открыв дверь. Ей приходилось стоять в очередях за хлебом, и, наверное, ей это приснилось. Мне тогда удалось открыть форточку и снова звать Инну, пока она не проснулась окончательно. Однажды вечером ко мне прибежала секретарь Золотько рижанка Хася Файнштейн. Она принесла копию письма из Москвы, адресованного Золотько с приказом восстановить меня на работе и с указанием, что он не имеет права распоряжаться инженерно-техническим персоналом. Хася просила меня не говорить Золотько, что копия на мое имя была в одном конверте с оригиналом. Я обещала, а сама незамедлительно предстала перед Золотько. Он уговаривал меня не возвращаться, убеждая, что я ведь уже устроена на новой работе, а я ему доказывала, что здесь я получала больше и продуктовый паёк. Я настояла и вернулась в бригаду, и снова занялась проектированием.

В августе 1943 года местные власти Барнаула распорядились всем предприятиям выделить группы людей для очистки леса от сучьев. От нашей бригады была отправлена группа из десяти человек во главе с нашей уборщицей Анной Ивановной. Она была местной жительницей, знала лес и знала, что делать. В эту группу попала и я. Захватив топоры, пилы и снедь, мы отправились в Барнаульский лес на отведенный для нас участок с величественными соснами. К вечеру мы отлично справились: собрали сучья в кучи и зажгли их. Из-за высоких деревьев мы не заметили, что надвигается туча. Внезапно гроза подняла наши костры к верхушкам сосен. И их кроны огненно вспыхнули. Налетел ураган, и у нас на глазах стали падать деревья, нам приходилось отскакивать и озираться, нас охватила паника, и, вдруг, зазвенел голос Анны Ивановны. Она требовала спокойствия и немедленно пилить деревья, у которых горели кроны. Она требовала делать все, чтобы спасти лес от пожара. Эта простая женщина со скулами отрезвила нас, и мы послушно следовали её указаниям. Нам помог хлынувший дождь. Анна Ивановна вытащила за шиворот из кустов нашего сотрудника Курочкина, упрекая его в трусости. Курочкин, потеряв очки, беспомощно моргал глазами. Потом мы шли обратно из леса, это было очень трудно, бурелом навалил деревья, пожалуй, без Анны Ивановны мы не нашли бы обратной дороги. Стало совсем темно, дом Анны Ивановны был недалеко от леса, она пригласила нас всех переночевать. Она зажгла печь, сварила картошку, мы подсушились, ели, перекатывая горячую картошку на ладонях, потом пили домашний квас с терпким вкусом хрена. Анна Ивановна сказала, что «падёж деревьев предвещает падёж людей». Как не верить народным приметам, когда впереди было еще два года войны. Не помню кто был инициатором, но мы всей группой подписали заявление в Партком о поведении члена партии Курочкина во время грозы в лесу. Каково же было наше изумление, когда представитель парткома, собрав нашу группу, заявил, что мы – беспартийные – не имеем права на такое заявление, и при всех разорвал его. И еще спросил: «Поняли?». Конечно, мы поняли. Не знаю как остальные, а я запомнила на всю жизнь.

Дома появилась дочь хозяйки, она приехала из Татарии и сказала, что будет жить в своей комнате, т.е. в той, в которой жила я с детьми. Пришлось искать новое жильё. И я нашла недалеко от места работы. Хозяйка Катя лет сорока жила одна в домике из двух смежных комнат и кухни. Комнату побольше она сдала нам, и мы, подружившись, стали жить одной семьей. Катя хозяйничала, Инна стала ходить в школу, ей уже было 12 лет, Оле 6 лет. Я получала паёк, в который входила бутылка водки, и я решила её продать, чтобы купить молочные продукты. Во время перерыва я отправилась на рынок, держа водку в авоське, в надежде, что кто-нибудь меня остановит. Так и получилось. Женщина спросила, сколько стоит водка, я сказала 500 рублей, она сказала 450. Я согласилась, она сказала – идемте за будку, чтобы никто не видел (продажа водки запрещалась), мы зашли, женщина достала деньги, я стала вытаскивать бутылку, и, вдруг, на плечо мне легла мужская рука. Бутылка непроизвольно опустилась обратно в авоську, и я закричав, также непроизвольно схватила у женщины деньги. На мой крик сразу появился милиционер и забрал нас всех в участок. Похоже, мужчина и женщина были заодно и надеялись бесплатно забрать у меня водку. Появление милиционера, видимо, не входило в их планы. В участке дежурный тут же начал составлять протокол под мои громкие причитания, что мне не нужна водка, а мне нужно купить детям молоко. Мужчина и женщина уже выступали по протоколу как свидетели. В дверях появился начальник милиции, послушав меня, он обратился к свидетелям: «Вы свободны», - и они нехотя ушли, потом ко мне: «Зайдите в мой кабинет». Он по телефону справился в нашей бригаде, что мне действительно выдали в пайке бутылку водки, и о том, что я засекреченный инженер из оккупационного Харькова, и, вдруг, лицо его просветлело. Оказалось, он тоже харьковчанин. Он сказал: «Вы уже по протоколу на учете в милиции, поэтому никогда не приходите на рынок с водкой. Если хотите менять-продавать, делайте это на дому. И отпустил меня. Выйдя из участка, я увидела на другой стороне улицы своих свидетелей, они не решались идти за мной, а я, не оборачиваясь, поторопилась на работу, а потом домой. Рассказывая всё своей хозяйке Кате, я с удивлением вместе с бутылкой водки обнаружила деньги, те, что я сгоряча схватила и сунула в сумку. Их оказалось 600 рублей (месячная моя зарплата). Так вот почему эти свидетели меня поджидали. Я и Катя решили, что так решил сам Бог, и я оставила деньги у себя, а поужинали мы, выпив водки, кстати, я выпила водки впервые в жизни, т.к. в Харькове в нашем кругу женщины если и выпивали, то только рюмочку вина. Зато Катя умела пить водку по-сибирски, и я своей неудачной торговлей доставила ей явное удовольствие. А этих свидетелей я больше никогда не встречала.

Наша бригада была прикреплена к продуктовому магазину, где получали пайки также актеры театра Таирова и Московского Цирка. Забавно было видеть, как лилипуты цирка тащили, каждый – крохотуля, огромную сумку с пайком. В Барнауле Таиров и Алиса Коонен впервые поставили спектакль «Раскинулось море широко...», который пользовался большим успехом. В Московском Цирке тогда свою карьеру в Барнауле сделал Олег Попов. Я подружилась с целой семьёй клоунады Московского Цирка, старший клоун поведал мне об узах дружбы циркачей, и что без взаимной любви среди них и Великой дружбы цирк не мог бы существовать. Приезжали на гастроли и Жаров с Целиковской, тогда его женой, жили тогда в Барнауле и певец Погодин, и также Крымский драматический театр.

В бригаде у нас близились перемены. Москвичи вместе с Золотько уезжали обратно в Москву, а мы – харьковчане и рижане – оставались, т.к. и Харьков и Рига были в оккупации. Эта перемена наступила. Не знаю, специально ли мне назло Золотько увез вместе со всеми документами мою трудовую книжку, начатую ещё в Харькове, но так и получилось. Я снова была без работы, да ещё и без трудовой книжки. Однако, очень скоро меня пригласили на работу в ГУЖ НКВД СССР, их устраивала моя прошлая засекреченность, я там стала сверять и редактировать какие-то протоколы, оклад был маленький и никакого пайка. Напротив моего стола сидел мой начальник – инспектор Марцинский. Он проверял мою работу и иногда экзаменовал меня, задавая мне неожиданные вопросы: что такое экспроприация и т.п. Я затруднялась с ответами, а он с хитрецой в глазах упрекал меня – как же так, инженер, а не знаете... Однажды Марцинский отсутствовал, а мне понадобился справочник, я открыла ящик его стола, и мне бросилась в глаза открытая брошюра пропагандиста-агитатора со словариком некоторых слов, среди которых было и слово «экспроприация», значение которого он просто читал мне оттуда. Вот хитрец! Кстати, о Марцинском я узнала после войны вовсе неожиданное. Марцинский был москвичом и в Москве предъявил в сберкассу выигрышную облигацию на крупную сумму. Облигация принадлежала его другу, и Марцинский был осужден на какой-то срок.

Я стала пользоваться столовой, где мне за Яшу полагался один обед. Он состоял лишь из первого блюда и ломтика хлеба (кроме хлеба по карточкам). Для того, чтобы обед доставался и детям, я его брала в кастрюле на дом. Уплатив в кассу, я обычно посылала Олю с кастрюлей в окошко, где Оле – маленькой и прехорошенькой – обычно наливали полную кастрюлю. Эта уловка срабатывала, и для нас это был праздник. Но все же, плохо питаясь, я стала чувствовать усталость. По дороге на работу, я присаживалась отдыхать на ступенях, меня плохо несли ноги. Однажды, на работу ко мне пришла Инна после школы и внезапно потеряла сознание. После этого случая на мою семью обратили внимание и выписали мне бесплатно овощи. Для получения овощей в колонии заключенных мне дали сани с возницей, и мы отправились через лес. В колонии мне дали бочонок кислой капусты, ещё и свежую капусту, и свеклу, и картофель. Когда ехали обратно, уже стемнело. Я лежала в санях, скользящих по белому снегу, смотрела в небо, кругом были такие высокие сосны, что их верхушки, казалось, достают до звёзд. Дома была большая радость, ещё бы! – столько овощей.

В нашей организации была самодеятельность. Я стала принимать в ней участие и на вечерах пела частушки, песни «Степь да степь кругом», «Моя любимая», и даже участвовала в дуэте декламации Лжедмитрия и Марины Мнишек (Мнишек была я). Когда я пела частушки, со мной рядом на сцене стояла Оля и хлопала в ладоши на припевах. Яша когда-то сказал, что полюбил меня за голос и духи «Камелия», которыми я душилась. Однажды, выступая с Олей с частушками, я вдруг, совсем как в детстве, прыснула и расхохоталась ни к селу ни к городу, в зале засмеялись и зааплодировали (мне всегда говорили, что у меня задорный смех). Получился контакт со зрителями, я бойко продолжала петь и смеяться после каждого куплета под аплодисменты Оли и всего зала. Так я неожиданно завоевала актерский успех. Нашу самодеятельность стали приглашать в больницы, где мы выступали для раненых. В больницах нам за это давали манную кашу, мы заранее запасались кастрюлями и радостные везли её домой.

Летом мне дали вскопанный участок в 6 соток за 18 км от города. Мы с Катей посадили там картофель. Я это делала впервые и была потрясена, как красиво выглядело его цветение. Урожай мы сняли необыкновенный «сам-10». Катя сказала, что так всегда бывает, когда сажают впервые. Нести картошку было очень трудно. Я могла нести не больше половины мешка и только в руках и много раз останавливалась, а Катя взваливала себе на плечи целый мешок, и ни разу не остановившись, уходила вперед, оставляя меня далеко позади.

Как-то меня вызвала к себе в отдел кадров инспектор Елизавета Адольфовна Френкель, эвакуированная из Одессы. Она задала мне странный вопрос: «Почему вы скрыли, что вы инженер?» А я ничего не скрывала, просто у меня не было трудовой книжки. Вероятно, на меня пришли какие-то документы, обычно во всех наркоматах все ИТР были на учете. Елизавета Адольфовна предложила мне новую работу – руководить карточным бюро. Я согласилась. Оклад был выше. Главный бухгалтер, которому я подчинялась, Александр Сергеевич Пучкин (почти Пушкин), был красивый, с мощными плечами и с протезом до паха вместо правой ноги. Вскоре он предложил мне устроить пересортицу, т.е. переставить цены на крупы, и таким образом, он и я получили бы наличными разницу в крупную сумму. Я ужасно перепугалась и наотрез отказалась, он рассердился, убеждал меня, что полученные при продаже талоны мы фиксируем по протоколу, а потом сами же эти талоны сжигаем. Я была непреклонна, и он с удивлением смотрел на меня. Я потом никогда ему этого не напоминала, и никому об этом не говорила, а он, кажется, меня зауважал. Возможно, он таким образом проверял меня.

Меня послали в командировку в г. Рубцовск, и я познакомилась еще с одним городом Алтайского края. Вернувшись, я узнала, что в мое отсутствие всем раздавали по живому поросенку и что последний ждет меня на складе. Я пошла, посмотрела и заплакала. Поросенок был большой (подросток), но он был горбатый и от него все отказались. Я пришла домой, рассказала Кате, она обругала меня, сказала, что надо бежать скорей забирать его, что просто поросенок маленьким упал, вот и вырос горб. Она взяла мешок и веревки, мы пришли на склад, хорошо, что успели, кладовщик собирался его отдать кому-то. Катя засунула поросенка в мешок, перевязала, взвалила себе на спину и притащила домой. Чего только она потом не приготовила! Заготовку мяса она опустила в погреб, и постепенно доставая оттуда готовила душистые блюда. Это было нам очень большим подспорьем.

Приехала в Барнаул в командировку из Омска моя подруга по институту и по «Гипросредмашу» Ада Эпштейн. Мы с нею проболтали целую ночь, она сообщила, что перед отъездом из Харькова была дома у Юры Войткевича, у них посреди комнаты были навалены книги с полок (точно так, как при мне), что вся его семья имитировала выезд из Харькова, а сами собирались остаться, т.к. они были поляками, а отец Юры был репрессирован. Ада, как и Юра, была зачислена в Омскую бригаду, он даже маячил на вокзале, но так и не поехал, а потом он оказался в каком-то фильтровальном лагере. Потом, неожиданно, в Барнауле оказалась семья Шацовых – Муся с мужем и крошкой Виталиком. Они переехали из Омска в Барнаул, Абрам стал работать главным бухгалтером на меланжевом комбинате, они сняли квартиру у сибирячки по фамилии Роскошная, у которой двор был полон кур, над которыми главенствовал огромный петух. Я таких петухов никогда не видела, его голова была на уровне моей груди, и он еще и подпрыгивал выше моей головы и норовил клюнуть. Хозяйке не нужна была собака – петух был отличным сторожем. Мы с Мусей были рады друг другу, вместе поплакали, вспоминая Евгению Николаевну. Муся рассказала мне, что, уезжая из Харькова, она уговаривала Евгению Николаевну – свою тетю – ехать с ними, но Евгения Николаевна сказала: «Как я могу бросит Иру с детьми», и не согласилась. Муся подарила мне немного носибельных вещей, в том числе ко мне вернулось то декольтированное платье, синее в белую крапинку. Еще нам подкинули американских вещей. Гуманитарная помощь попадала сначала женщинам Исполкома, а то, что оставалось раздавали простым смертным. Мы и этому были рады, кое-что я перешила детям: из бархатного черного комбинезона, отделанного красным, я сшила себе красивое платье, кое-что досталось и детям. Появилась на горизонте и Аня. Она пришла ко мне с Ритой как ни в чем не бывало, сказала, что я могу получить из еврейской общины 400 рублей, она уже столько получила, надо было за них расписаться. Я побоялась связываться и отказалась. Оказывается, Рувим уже давно был призван на фронт, Аня обслуживала больного инженера, у которого после эвакуации умерла жена, он предлагал Ане жениться, но Аня надеялась на возвращение Рувима. А Рувим после войны не вернулся к ней, он сошелся с женщиной с тремя детьми, жили они в Симферополе, она была заведующей столовой и обеспечила ему сытую жизнь. С Абрамом Шацовым случился инфаркт, Муся ужасно убивалась и, наконец, выходила его. Она по-прежнему была красива, статная, но немного пополневшая, уже не Диана, а Афродита.

На улице я встретила учительницу Инны, она спросила: «Почему Инна не ходит в школу?». Я поразилась, Инна каждый день уходила в школу, но учительница утверждала, что она уже две недели не появляется. Дома Инна подтвердила: «Да, я гуляю по городу». Это было удивительно: Инна – всегда такая тихая, послушная и вдруг такой протест. Ей, видно, хотелось немного свободы, и отвлечься от нашей пасмурной жизни. Когда Инне было 4 года, я приехала в Харцизск забирать её от бабушки и дедушки. Она тогда говорила только по-украински, была преуморительная. Глядя на окна подъезда, на длинные одноэтажные привокзальные строения, она воскликнула: «Мамо, дiвыся, скiльки вiкон!», а когда приехали в Харьков и я из тоннельных ворот показала ей на окна нашей комнаты на 3-м этаже, Инна крайне удивилась: «А як туды залазiють?». Потом выяснилось, что она вместо буквы «С» говорила «Ш», а вместо «З» - «Ж». Играя с Олей в жмурки, Инна говорила: «Штань ношом к штенке, я тебе шкажала.» А Оля любила декламировать. Её любимым было стихотворение Некрасова «Несжатая полоса». На Новый Год, на ёлке для детей Оля, стоя на табуретке долго декламировала, её ставили на пол, но она снова карабкалась на табурет, повторяя «...и гру-у-устную думу наводит она...». За такую активность Олю премировали тряпичной куклой в длинном платье. Кукла была большая, выше Оли ростом, с огромными выразительными глазами, под её платьем оказался длинный торс и коротенькие ножки. Она назвала куклу Тамарой, и она долго служила нам дополнительной подушкой.

Летом у Муси случилась беда: Муся стирала белье на кухне, по полу ползал Виталик, он выполз во двор, и на него накинулся петух Роскошной. Муся выбежала на крик Виталика, петух проклевал ему головку, она была вся в крови. Муся схватила Виталика и побежала с ним в поликлинику. У Виталика так и остались проплешины на голове. Когда Муся с Виталиком вернулись домой, петух уже варился в большой кастрюле, это Роскошная с ним так расправилась. Однако он и в кастрюле был норовист, вытянув из котелка ногу, он сбросил на пол крышку; есть его было невозможно – таким твёрдым было его мясо. Я потом посещала Мусю, уже не опасаясь за себя. Вскоре Шацовы решили уехать в Кишинев, куда Абрама пригласили работать по его специальности – что-то связанное с лесом. Тогда самовольно уйти с работы нельзя было – могли засудить. Муся и Абрам решили просто уехать под выходной день, а когда Шацова в рабочее время хватятся, они будут уже далеко в дороге. Я отговаривала их от этой авантюры, но они были непреклонны. У меня на железной дороге была знакомая кассир, тогда трудно было с билетами, и вот, летним утром в воскресенье я отправилась на вокзал, где меня уже ждали Шацовы с Виталиком и вещами. Я достала им билеты. Перед посадкой Муся дала мне ассигнацию в 250 рублей. Я наотрез отказалась, она крепко меня поцеловала и, все-таки, засунула мне деньги за пазуху. Они уехали, мне стало грустно, как потом оказалось, мы больше никогда не встречались.

Следующий 1945 год был победным маршем советских войск через Польшу, Чехословакию и по городам Германии. В Барнауле появились пленные немцы, их вели по улицам, оберегая от жителей, многие женщины бросались на них, так сильно было в них чувство мщения за погибших близких. Пленные немцы старались выдавать себя за евреев, чтобы попасть не в лагерь для немцев, а в советский лагерь менее строгого режима. И, наконец, наступил памятный нам и всему миру день – кончилась война! Я вышла за калитку, ко мне бросилась какая-то женщина, мы поцеловались, потом я обнималась и целовалась с целым рядом незнакомых людей, потом я вернулась домой, одела красное шёлковое платье и пошла на площадь, где все танцевали, я тоже долго самозабвенно плясала. Это было второе рождение. На этой же площади я попала в объятия инспектора отдела кадров Елизаветы Адольфовны Френкель. Она сообщила, что на меня пришел запрос из Наркомата – числится ли в штате инженер-сантехник Смехова Эсфирь Моисеевна. Я знала, что должность моя дефицитная, но все же это было удивительно. Однако на утвердительный ответ, из Москвы ничего не поступало, и постепенно все это стало забываться.

Аня стала собираться к отъезду с Ритой в Харьков, а я не знала, что мне делать. Мне написал Яша, что его саперная часть сейчас в Москве, что он был в Харькове, его мама и Анфа в порядке, но дом наполовину разрушен, и, вообще, весь Харьков в руинах. Не знаю, на что надеялась Аня, но она решилась ехать. Ещё Яша писал, что теперь он разделил свой аттестат пополам, матери и Анфе 200 рублей, нам тоже двести рублей. Мне в это время работалось в Барнауле хорошо, у меня даже был свой выезд-возница с бричкой, мы уже не голодали, Инна и Оля ходили в школу, с Катей мы по-прежнему были дружны. И, вдруг, кажется, в конце июля 1945 года меня вызывает в отдел кадров Елизавета Адольфовна Френкель. Оказалось, меня ждал запрос из Наркомата нефтяной промышленности, с преобразованного из Наркома топливной промышленности. Мне предлагалась работа инженером-сантехником на строительстве автомобильного завода в городе Кутаиси в Грузии. Я была в шоке. Инспектор уговаривала меня не отказываться. И я дала согласие. Надо было ехать в Москву, в Наркомат за направлением. Туда, в Москву я и взяла билеты. Там был Наркомат, там был Яша, там жила моя сестра Женя с мужем Колей и двумя детьми Игорем и Таней.

Аня с Ритой уже уехали в Харьков. Я собирала вещи. С Катей мы договорились – я в Кутаиси присмотрю ей домик, а она свой здесь продаст и переедет к нам. Мне было жаль покидать Барнаул. Мы прожили здесь четыре года, многое стало привычным и близким, у меня на глазах преображался город. Когда мы приехали, в Барнауле было 80 тысяч населения, теперь это был крупный город с новыми заводами и предприятиями, с численностью населения 400 тысяч человек. Здесь же оставалась могила Евгении Николаевны. Жители, которые вначале поразили меня тем, что все как один были светло-русые, да еще с библейскими именами: Иссак, Яков, Иосиф, Лея, Сарра, Рахиль, хотя все они были русской православной веры. Теперь жители перемешались с приезжими темноволосыми, рыжеволосыми, которые в свою очередь переняли сибирские словечки «однако» и «маленько». Даже моя Оля запросто говорила: «Однако, я маленько посижу...» или «...поиграю».

В день отъезда из Барнаула я получила письмо от Муси из Кишинева, мы уже прощались с Катей, я сунула непрочитанное письмо в карман жакета, а когда хватилась в поезде, оказалось я его потеряла. В будущем, сколько я ни запрашивала Кишинев, я ничего не могла добиться, может быть в письме Муси сообщалось о новом адресе. Так и не суждено нам было встретиться более. Из Барнаула мы доехали до Новосибирска и там застряли. Предстояла пересадка, люди на узлах ночевали не одну ночь на вокзале в ожидании билетов, это предстояло и нам. Я дежурила у кассы, и вдруг меня осенило. Я заглянула в окошечко и предложила девушке-кассиру бутылку водки. Она прижала палец к губам в знак молчания и пригласила меня в кассу. Получив билеты, я с детьми стали перетаскивать вещи на перрон. Нашелся помощник, некий Дима, лет тридцати. Узнав наш номер вагона, он сказал, что его вагон соседний и успешно перенес наши вещи с перрона в вагон. Дима до самой Москвы с нами не расставался. Когда заглядывали контролеры, Дима исчезал, как бы в свой вагон, потом он снова появлялся, питался он с нами, похоже, у него ничего не было, ни еды, ни денег, ни билета, мы просто служили для него прикрытием. Он сделал зарисовку на обложке Инниной тетради – птица, впившаяся когтями в сучок, смотрит вниз, а над нею возвышается её хвост. Рисунок был мастерский, из нескольких штрихов. Дима был небрит, глаза у него были темные добрые и усталые. Я делала вид, будто верю, что он просто заходит к нам из соседнего вагона. Как-то ночью я увидела его спящим на третьей полке над нами. Наверное, ему не всегда удавалось поспать. В Москве нас никто не встретил, я никого не известила о приезде. Дима помог нам сдать часть вещей на хранение, коротко сказал мне: «Помните, вы меня никогда не видели, прощайте, будьте счастливы». Он метнулся куда-то в сторону и исчез. Больше я его нигде не встретила. Был ли он Дима? Он хорошо говорил по-русски, но иногда интонация выдавала акцент. Я подумала – литовец.

Город Москва

Воинская часть Яши находилась на Тверской улице, наискось напротив Театра кукол Образцова (его там теперь нет) в глубине какого-то двора. Я с детьми и вещами подошли к проходной, где дежурили две женщины. Я сказала, что я жена Батракова, одна воскликнула: «Боже, сколько у него жен!», - а другая сказала: «Кажется, это настоящая, двое детей». И нас пропустили. У Яши в казарме была отдельная офицерская комната, и мы, наконец, расположились, почти как дома. Яша предстал перед нами бравым красивым сорокалетним военным молодчиком. Он быстро организовал получение наших вещей из камеры хранения на вокзале, потом я отправилась пешком к сестре Жене, это было совсем близко, на Садово-Триумфальной (теперь этого дома тоже нет, его снесли из-за подземного автопроезда). По дороге я неожиданно встретила и узнала в форме полковника мужа Жени – Колю Галкина. Я окликнула его, он изумленно смотрел на мой платок, на овчинный полушубок, на мои грубые сапоги..., а узнав меня, сказал, что Женя дома, а он будет к вечеру. Женя была мне рада, дети были в школе, и мы с ней наперебой делились о пережитом в войну. Договорились, что всей семьей приедем к ним на обед в воскресенье. В Наркомате меня уже ждали, это было в том же здании, где когда-то до войны я получала направление на работу от Л. Когановича. Меня принял в отделе кадров улыбчивый молодой симпатяга. Он радостно смотрел на меня и с радушием оформил мои документы (кстати, таким радушием отличались многие сразу после войны), а также дал мне бронь на ж/д билеты до Кутаиси.

Теперь я была свободна и могла пошататься по Москве. Яша предложил мне пойти на Тишинский рынок, он хотел там продать часы. Барахолка оказалась такой забитой, что приходилось пробираться по волне движения людей, и мы вдруг оказались лицом к лицу с Золотько и его женой. Я первая горячо приветствовала их, познакомила с Яшей, а про свою, увезенную Золотько трудовую книжку, я начисто забыла. Когда человеческая волна разделила нас, Яша спросил – кто это, я сказала: «Помнишь, это Золотько, я тебе рассказывала, как он уволил меня...». Яша рванулся: «Почему ты мне не сказала сразу, я б ему морду набил!» - но, увы, перед нами уже были новые лица. В воскресенье мы все – я, Яша и девочки отправились на обед к Галкиным. Их дети Игорь и Таня были ровесниками Инне и Оле, и они сразу нашли общий язык. За столом было шумно и радостно, пока, делясь воспоминаниями о годах войны, не коснулись нашей мамы Ревекки Даниловны Смеховой, урожденной Гофман. Яша в Харькове был расположен к ней, и её судьба вызвала в нем неприязнь к Жене, он задавал ей едкие вопросы, почему она не забрала её заблаговременно из Харькова... Застолье стало пасмурным, больше у Галкиных Яша не захотел бывать. Мне пора было уезжать в Кутаиси. Яша принимал гостей офицеров, на столе была водка, закуска, а я торопилась в «Метрополь» за билетами, мне поднесли стопку, я выпила, спешно куснула огурчик и, смеясь, ретировалась. Уже спускаясь по эскалатору в метро, почувствовала собственное качание, это меня развеселило. В «Метрополе» я заняла очередь за билетами и заметила улыбающиеся взгляды, это ещё больше меня развлекло, я стала ответно улыбаться... Удивительно, как я благополучно получила по брони билеты, все как нужно, и даже отправила телеграфом в Кутаиси уведомление о времени прибытия, ведь я была пьяна или просто навеселе. Яша провожал нас, обещал привезти в порядок дом в Харькове, уверял, что я правильно поступаю, т.к. пока Харьков будет приходить в себя, это лучший выход, ведь Кутаиси не был в оккупации, а Харьков дважды сдавался и был весь в руинах. И мы поехали – я, Инна и Оля. Ехали, кажется, долго, дня три или четыре. Это было в октябре 1945 года. Тогда мне ничего не предвещало, что Яшу я уже больше никогда не увижу.

Город Кутаиси

Нас встречали. Привезли в грузинский частный дом, шел дождь. Хозяин, высокий грузин, Акакий Акакиевич, фамилию забыла, помню кончалась на ...швили, его жена Зина – грузинская еврейка, куча малых детей, кажется их было шестеро. Хозяева были в давней ссоре с родителями хозяина, они были княжеского рода и считали их брак неравным. Нам показали светлую красивую комнату, которая ремонтировалась для нас строительным управлением, где мне предстояло работать, а пока предложили две смежные затемненные верандой комнаты с камином. Надо было устраивать Инну и Олю в школу, а самой появиться на работе, но у меня начался жар. Я, видно, простудилась, заболела и слегла. Начало было не из лучших. Я проболела две недели, и за это время к моему удивлению меня проведали двое мужчин в разное время. Сначала пришел прораб Костава. Лет, нормального вида, но говорил он вещи совершенно не нормальные. Он предложил мне сожительство с месячным содержанием 500 рублей. (Я ехала сюда на оклад инженера 1100 рублей). Я была в шоке. Ничего подобного в моей жизни не было. Я вежливо отказалась, и он ретировался, перед этим объяснив, что у него семья и дети. Наверное, надо было смеяться, но через два дня пришел меня навестить и познакомиться начальник подрядной организации нашего С.У. по фамилии Володарский, лет 40, небольшого роста, учтивый. Похоже это были смотрины, он ничего не предлагал, внимательно смотрел на меня, на детей. Как я потом узнала – он был холост. Ну и нравы! – подумала я. Позже, при встрече и Костава и Володарский вели себя как ни в чем не бывало. Я выздоровела, надо было показаться на работе. Надо было сначала идти пешком до остановки автобуса и ехать 8 километров до строительства автомобильного завода. Прошел дождь, было тепло, я одела светлое платье и отправилась, огибая лужи по переулкам древнего города Кутаиси. Впереди у ворот стоял юноша, красивый грузин, и, как мне казалось, дружелюбно смотрел на меня. Когда я поравнялась с ним, он, вдруг, прыгнул в лужу, обдав меня грязью. Я в ярости закричала: Хо! Ара! Генацвале! Бичико! – это все, что я знала по-грузински. Я успела увидеть его вытаращенные в удивлении глаза, и побежала обратно домой. Дома меня ждал новый сюрприз. Моя восьмилетняя дочь Оля ошибочно гладила хозяйскую огромную собаку против шерсти, и та укусила ее за щеку. А позже, из школы вернулась моя старшая дочь Инна с окровавленным лицом – кто-то бросил в нее камнем. Инна и Оля поступили в грузинскую школу, где был только один урок русского языка. Русской школы в городе не было. Наша хозяйка Зина – грузинская еврейка – тут же куда-то сходила и, вернувшись, заверила меня, что больше нас не тронут, что нас приняли за русских, а евреев здесь традиционно никто не обижает.

Наконец, я представилась на работе. Начальник строительства был небольшого роста, худощавый Одишария Семен Кириллович, его все звали Батоно-Семено; его заместитель Гажония Шалва Максимович был Батоно-Шалико; начальник планового отдела еврей Соболь; начальник отдела кадров Амира Борисовна Ваймблюм родом из Одессы; мой начальник проектного бюро Сливицкий Андрей Петрович, прибывший с фронта, еще в военной шинели, он был жителем Тбилиси, женат на грузинке Ие; главный конструктор Комлев Валентин Александрович; его жена конструктор Зоя Борисовна Грязева – она из Арзамаса; конструктор Хлопков прибыл из российской глубинки с женой и кучей детей; расконвоированные Риго Георгий Евгеньевич – француз – бывший танцовщик Большого театра – окончил строительный институт по настоянию невесты; и норвежец Владимир Робертович Расс, москвич моей специальности, репрессированный в 1937 году. У Одишария секретарем была грузино-русская Светлана, ее мужем был чеченец Гриша, он же водитель машины Одишария. В отделе кадров работала армянка Марго, и еще дочь грузинского князя Мочатели, ее мать называла покойного мужа – мой князенька, а Сливицкий говорил, что их фамилия из двух жидкостей. Мать Амиры Вайнблюм – Берта Михайловна работала кассиром, а младшая сестра Михалина бухгалтером. Сестры они были сводные. Отец Амиры, будучи вдовцом, женился на Берте (в Одессе), у них родилась Михалина, а потом он их всех бросил, и обеих сестер воспитала Берта Михайловна (чудесная женщина). Однажды на стройке ее ограбили – украли всю зарплату рабочих, и Одишария объявил сбор денег, собрали все и выручили ее. Еще работала бухгалтером Эмма Авербух, совсем молоденькая репатриированная из Румынии, где погибли ее родители – евреи. Еще был приезжий еврей из Латвии с женой и дочерью – конструктор-мебельщик Адлер. Заместитель Одишария по хозяйственной части Самойлович был когда-то в России как еврей, а по паспорту русский, был суд, где он был оправдан по ссылке на конституцию. Все рабочие были в основном заключенные и военнопленные: женский лагерь из Польши, пленные из Латвии, они выловили из огромных луж стройки всех лягушек, зажарили, съели и тогда прекратилось кваканье. Больше всего было военнопленных японцев после победы над Японией, о которой так просил Рузвельт Сталина. Японцы даже появились у нас в отделе, их привел профессор русского языка японец Иосиду. Их было четверо. О них и о многом другом я написала в рассказе «Память творческого общения...». Прилагаю этот рассказ.

Кстати, о главном архитекторе Гоги Чигогидзе. Он тогда тоже приехал сразу с фронта домой в Тбилиси, захватив с собой свою девушку Лялю Чхенкели. Она была его гражданской женой. Ляле хотелось регистрации брака, а Гоги считал это излишним. Они оба на досуге играли в карты в «дурака». Однажды Ляля предложила Гоги: если ты останешься дураком – идем и регистрируемся, если я – то больше настаивать не буду. Сыграли, и Гоги проиграл, и вскоре они сыграли свадьбу, где Ляля всем показала справку из ЗАГСа. Тогда Гоги изрек: не это важно, а важно ужиться. Не получилось. Уже позже, после рождения дочери Мананы они разошлись. Это уже было в Тбилиси. Ляля была красавица, высокая, стройная, волосы пепельного цвета, глаза сине-голубые, она была полуполька-полугрузинка, она много курила, без намека на слух, но любила петь хриплым голосом. Моя Оля была влюблена в нее и говорила: как красиво Ляля поет. Ляля и я научились делать шляпы из старья. Гоги соорудил нам деревянную колодку, и мы с ее помощью ухитрялись извлекать что-то новое. Из старого веера Евгении Николаевны я всадила на шляпу Ляле перо, и она щеголяла в ней по Кутаиси, а потом говорила: «Все думают, что я нарядная и сытая, а я такая голодная». Мы все недоедали, жизнь после войны трудно налаживалась, была еще карточная система, мы получали в продуктовых наборах соленую джон-джоли (листья и цветы белые) и много селедки. Я угостила селедкой Зину и с удивлением увидела, что селедка у нее жарится на сковороде. Оказалось, грузины не едят селедку. Гоги говорил, что сносно живут только те, кто имеет связь с деревней. Гоги много чего говорил: что Петр I был грузин, что его мать, посетив грузинского царя, уехала беременной; хвастался, что в Грузии никогда не было еврейских погромов; что в Грузии на всех предприятиях начальники и их заместители – только грузины, а начальники плановых отделов обязательно русские евреи, потому что их в России преследовали, и они предприимчивее и умнее грузинских евреев, которых не преследовали, и они оглупели; что везде на предприятиях рабочие русские, потому что грузины ленивые; что в революцию все князья кутили, а прокутив все, становились большевиками, и поэтому Сталин уже с бедной Грузии в советское время не стал взимать налоги; и, несмотря на то, что Сталин репрессировал половину грузинского народа и многих расстрелял, Гоги почитал Сталина и гордился им, впрочем, как и многие другие грузины.

На стройке появилась Рая Розенберг, молодая, окончившая бухгалтерский факультет, женственная, привлекательная, похожая на киноактрису Серову, все мужчины восхищались ею. Она жила в общежитии на стройке, а любила погулять в городе, и так получилось, что она стала ночевать у меня и будила нас, когда мы уже спали. Я запретила ей это. Однажды она все-таки стала стучать среди ночи, я долго не открывала, тогда она стала кричать: «Я с тортом!» И я открыла дверь. Как не открыть, когда мы торта не видели много лет войны и голода. Я разбудила детей, и мы все полакомились среди ночи. Оказалось, Рая поставила условие перед ухажером: торт, а не то не пустят ночевать.

Еще у нас в отделе появилась сметчица Катя Мацкевич, она была дочерью репрессированного наркома сельского хозяйства Мацкевича, ее спасло только то, что она уже была замужем за Мишей Гатуния (прораб стройки), у них была дочь Светлана, сверстница моей Оли. Катя уже хорошо знала грузинский, и побывав у меня дома, разговорилась с моим хозяином, и тот обещал ей ту комнату, которая по договору должна была принадлежать моей семье. Я догадалась об этом и, после конфликта, заняла эту комнату. Позже мы с Катей дружили, но я ей полностью не доверяла, а потом мы разошлись после гибели Миши Гатуния. Было это так: я, Катя и Миша собрались идти в кино на картину с участием Дины Дурбин – тогда весь Кутаиси напевал ее песни. Я зашла за ними, Катя пудрила лицо перед большим зеркалом, а Миша стоял рядом, держа в руках ручное зеркало, вдруг он его уронил, и оно потрескалось в деревянном обрамлении на мелкие кусочки. Миша сказал: «Мне кажется, что так оборвется моя жизнь». У Кати было крупное лицо все в порах, глаза серые, холодные, на подбородке росли волосы, она постоянно их срезала. Однако Миша ее любил, а также дочку Светлану. Вскоре Миша пригласил меня на свадьбу его сестры в деревне вблизи Кутаиси. Ехали грузовой машиной, в кузове сидели на досках все приглашенные, я и Миша. Он сидел у борта и дремал. Катя и Светлана сидели с шофером в кабине. В пути машина съехала на обочину и стала переворачиваться, нас всех вытряхнуло, а Миша схватился за борт, машина перевернулась, и Миша оказался придавленным бортом по грудь. Все стали поднимать борт и некому было в это время вытаскивать Мишу, борт не удержали, и машина грохнулась на Мишу. Он у нас на глазах, Кати, Светланы и шофера (они благополучно выбрались из кабины) стал синеть – это был конец. Вместо свадьбы были поминки. Родные Миши печально голосили, потом деловито приглашали всех к столам, сколоченным из досок во дворе. Столы были длинные, покрытые скатертями, и на них была всякая снедь. Хоронили Мишу во дворе, могилу выложили кирпичом, на горках вырытой земли каталась Светлана, неужели она – школьница – еще не воспринимала смерть, впрочем, поминки проходили весело, даже с анекдотами, оказывается, у грузин так принято, если покойник любил застолье, так его и проводить. От вина я охмелела, напротив меня грузин в очках непрерывно смотрел на меня, я посчитала это наглостью, нацепила на вилку маринованный гриб и бросила ему в лицо, и тут же протрезвела, придя в ужас от содеянного. Я смотрела, как он долго вытирал лицо и очки, потом стал вытаскивать длинные ноги, одну за другой из-за стола и стал обходить стол. Мне казалось это вечностью. Я ждала расправы, а он подошел ко мне, взял мою руку и поцеловал к всеобщему одобрению. В Грузии поступки женщин воспринимаются как шутка. Похоронили Мишу, кончились поминки, и не стало Миши Габуния – достойного человека.

Инна окончила школу и поступила в строительный техникум, который помещался в здании училища, где ранее учился В. Маяковский. Вблизи Кутаиси был двухэтажный деревянный дом Маяковских, теперь там музей. Я посетила его – просторные комнаты с самой простой мебелью, единственная роскошь – ножная швейная машина. Строительный техникум был основан Кригером – специалистом по автомобильным технологиям, он был репрессирован и освобожден из заключения, он сам читал лекции в техникуме и отказался от зарплаты в пользу учащихся.

В свободное время от работы и готовки, я занималась шитьем. После войны еще нигде ничего не продавалось, я все переделывала из того, что было, из бархатного платья Евгении Николаевны получилось два платья для Инны и Оли с белыми воротничками из кружевных салфеток; из старого ватного одеяла я сняла желтый верх и цветастую подкладку и сшила детям платья, а из ваты – подушечки-сумочки, и все на руках. Я даже Инне пальто переделала из старого моего, и получилось замечательно. Все говорили: «Как у Смеховой дети хорошо одеты». Особенно красиво выглядела Оля в платье из двух воланов моего старого батистового платья, с верхом из старинных украшений Евгении Николаевны. А мне вдруг повезло: моя сестра Женя прислала мне отрез ситца – темно-синий в белую крапинку – получилось и платье и накидушка – это стало моим парадным на праздниках.

Еды нам не хватало. В продаже не было сахара, и мы придумали пить чай с поцелуями, это я придумала, и детям это понравилось. Зато в достатке было дешевое молодое вино Маджара и виноград стоимостью 15 копеек за килограмм, дешевая хурма. А картошка стоила 15 рублей килограмм, мы не могли ее покупать. Питались в основном киселями из вина, оно стояло на столе в графине как квас – градуса 2-3, и супами из пшена с приправами из зелени – получалось вкусно.

Зарплата у Гоги была в три раза больше моей зарплаты, но он и Ляля часто недоедали: получив месячную зарплату они дней 10 кутили в ресторане, а потом Ляля с улицы кричала хрипло: «Эсфи-и-ирь!». Я выходила на балкон 4-го этажа, где я уже жила в государственной квартире, и завидев внизу Гоги и Лялю, уже догадывалась, что им надо. «Суп есть?» - спрашивала Ляля. «Конечно, есть, он всегда есть» - отвечала я. И они радостно и с аппетитом ели суп, это-то после ресторанных деликатесов. Ляля не любила готовить, даже на своей свадьбе просила меня, Зою и Вайнблюмов приготовить стол, угрожая, что если откажемся – получайте сухим пайком. Она много читала, была образованна, не работала и часто приезжала на стройку и отвлекала нас от работы. Она садилась на край любого стола и пускалась в разные рассуждения. Но мы ее любили, то ли за красоту, то ли за откровенность, да и Сливицкий не препятствовал ее приходу. Он считал, что проектировщикам нужен 5-10 минутный отдых через каждые 1,5-2 часа, и сам начинал рассказывать анекдоты; мы отвлекались, я рисовала – делала зарисовки всех, Сливицкому нравилось, особенно он был в восторге от зарисовки японца со спины с котелком в руке. Мои рисунки Сливицкий прятал себе в стол. Я, наверное, не развила свою способность. Когда поступила в Харьковский институт, держала экзамен на архитектурный факультет, но получив по рисованию двойку, переметнулась на сантехническую и не пожалела, был спрос на мою профессию и всегда с предоставлением жилья, а архитекторы в советское время прозябали, т.к. требовался только стандарт. Иногда я рассказывала про эвакуацию в Барнаул, и, однажды, когда я только хотела открыть рот, Сливицкий опередил меня, сказав: «А вот у нас в Барнауле...» к удовольствию всех.

Сливицкий был крупный, высокий, с русой шевелюрой. Глаза у него были ярко-каштановые, он всегда был улыбчив и добродушен, мы его обожали.

Иногда на стройке появлялись новые люди. Приехала комиссия из Москвы во главе с полковником Леонидом Николаевичем Бирюковым, с которым мне суждено было долго встречаться совсем в другом месте. Приехала певица Пантофель-Нечецкая, которую выгнала из Большого театра Барсова, и она разъезжала по предприятиям, одаривая всех своим редким контральто. Приехала в Кутаиси Изабелла Юрьева, давала концерты в филармонии. На одном концерте ей изменил голос, и музыкальные грузины ей это не простили, ее освистали.

Однажды я и Одишария поехали в командировку в Цхалтубо на его автомашине. Весь путь Одишария приветствовали встречные как депутата их района. Когда мы обедали в ресторане, нам со всех столов присылали бутылки вина, а Одишария отсылал их на другие столы, так выражалось уважение.

Прошло 6 лет с начала войны, и впервые за эти годы представилась возможность двухнедельного отдыха. Я и Зоя решили поехать к морю в Аджарию в Кабулети, а Олю и Инну приютила у себя секретарь Светлана. Мы прибыли в Кабулети и никак не могли снять жилье, начинало темнеть, и мы с Зоей устроились на крыше детской площадки, укутались в то, что у нас было, часть одежды повесили на ветви деревьев и так проспали даже восход солнца. Нам это понравилось, и мы, позавтракав в кафе, зашли на почту отправить телеграмму мужу Зои Комлеву. Телеграмму мы начали со слов – живем на крыше... Телеграфистка прочла, куда-то ушла, вернулась с грозным начальником, появился даже милиционер, потребовали объяснений, как это так на крыше?

Такую телеграмму у нас не приняли и помогли нам с жильем. Пляж в Кабулети был совершенно отлогий, море лениво, чуть пенясь, скользило по гальке, было хорошо и купаться и пляжиться. Вдруг погода изменилась, полил дождь, да такой, что улицы превратились в реки, я и Зоя шли посреди улицы держись за руки по пояс в воде, и как только в нас не угодила молния, которая все время сверкала с добавлением грохочущего грома. Последние несколько дней отдыха мы провели в Батуми, сняв номер в гостинице. Так мы встретились с Одишария и Гажонией, с которыми мы весело пообщались. Может быть, прогулка под дождем оказалась причиной моей болезни. Уже в Кутаиси я начала тянуть левую ногу, потом она начала дико болеть, и меня забрали в больницу, где добавилась высокая температура. Поставили диагноз ишиас, но врачей смущала температура, обычно ишиас проходил без нее. В больницу пришел Славицкий и ему главврач Лордкипанидзе сказал, что я не выживу: «У нее ишемия сердца, а тут высокая температура». Каким-то образом мне это стало известно, и, хотя я умирать не собиралась, все же я написала письмо Яше в Харьков об этом и просила в случае чего позаботиться о детях.

Яша мне ответил через полгода... «Как жаль, что я не приехал и не попробовал грузинского вина». Так что надеяться я могла только на себя. Болела я долго. Специально для меня вызвали из Тбилиси специалиста-врача Родзевича, он поставил диагноз – редкий случай ишиаса с температурой. Когда я ему пожаловалась, что я никогда не сумею ходить, он сказал: «Не только ходить, вы будете танцевать, в левой ноге вырастет новый нерв, и нога не будет болеть, а вот за правую не ручаюсь. Его слова сбылись. По закону через 2 месяца болезни, меня должны были перевести на инвалидность, но Одишария распорядился все время выдавать моим детям зарплату. Когда Инна и Оля приходили меня навещать я отдавала им свой больничный обед, однажды за их трапезой понаблюдал Лордкипанидзе и с тех пор стал приносить мне по стакану сметаны и варенья. Детям моим на все лето дали путевки в лагерь отдыха. Через полгода меня выписали из больницы, т.к. там начался ремонт, за мной приехал целый пустой автобус с Комлевым и Зоей, по ступенькам автобуса я ползла. Я еще самостоятельно ходить не умела. Врачи говорили: надо стараться ходить, а то нерв ссохнется и нога станет короче. Меня это так напугало, что я даже ночью пыталась ходить. Конечно, ходила я плохо, держась за стенку и мебель. Приносили мне еду друзья, в основном Комлевы. До этой однокомнатной квартиры, мы жили в такой же квартире на 2-м этаже недостроенного дома, где у балкона еще не было перил, а строили заключенные, которые все время воровали. Их приводили даже в воскресные дни. Однажды, в воскресенье я приготовила борщ и пошла вниз к соседке одолжить специи, когда я вышла от нее, я встретила заключенного, который осторожно нес мою горячую кастрюлю с борщом. Я отняла у него кастрюлю вместе с хваталками. В будний день, когда рабочие устанавливали перила балкона, они забрались в комнату и забрали часики, которые мне прислал с фронта Яша и всю зарплату из-под подушки. Мне потом местком выдал безвозмездно все уворованное. Вскоре нас переселили в дом, где уже давно жили Комлев, Сливицкий, Вайнблюмы, а потом туда поселилась и Катя Мацкевич.

Сидя на балконе я увидела Инну и Олю, они возвращались из лагеря отдыха. Тут я узнала, что это был за лагерь и отдых. Обе они были такие худые, что я без слез не могла смотреть на их выпирающие позвоночники. Оказывается, там было недобросовестное вороватое руководство. Дошло до того, что детям стали с утра выдавать пайку хлеба и несколько селедок. Пионервожатая собирала всю селедку, и они всей гурьбой отправлялись на рынок. Продав селедку, дети покупали фрукты и что-нибудь другое.

Мне выделили путевку в Цхалтубо. Это воистину чудо-курорт! По-грузински цхали – это вода, а тубо – чудо. Я там окончательно выздоровела. Ведь как разумна природа – там, где заболеешь, там и источник исцеления!

Строительство завода стало подходить к концу. Уехал на стройку нефтяного завода в Черниковск (Башкирия) Риго; и уже известили Комлевых, что и они будут туда направлены. А пока ... я и Комлев направились за продуктовыми наборами уже по новому адресу, на один из холмов Кутаиси. Выстояв очередь в магазине и получив наборы, мы вышли и удивились, что уже темно. Взглянув с холма вниз, мы ахнули: весь город превратился в черно-бархатный ковер, усеянный мириадами светляков! Это надо видеть! Это было так красиво, что я запомнила на всю жизнь.

Мои сапоги, в которых я приехала из Барнаула порядком поизносились; я слышала, что есть мастерская обуви в ведении Самойловича, и обратилась к нему, он сочувственно направил меня к мастеру, и я обратилась к нему от имени Самойловича. Мастер привык иметь дело только с начальством и их женами и сказал: «Всякий дурак будет отдавать мне приказы». Я в точности передала это Самойловичу. Он побелел от ярости, и я подумала – я попала в точку – сапоги новые у меня будут. Действительно, был звонок из мастерской – пусть придет инженер Смехова, нужно снять мерку.

Новый год мы встречали и у Комлевых и у Чегогидзе, последний Новый Год в 1949 году мы встречали у Ваймблюмов. К ним приехал племянник Берты Михайловны Адольф Шеффер, только окончивший архитектурный факультет и получивший направление в Севастополь. Его отец был москвич, режиссер документального кино. Он был молод, и мы его называли Адик. После Нового Года он женился на двоюродной сестре Михалине. Новый Год встречали шумно, Гоги организовал концерт: со стороны Сливицкого неслись басы – Вайн! Вайн! Вайн!; со стороны Комлевых – Блюм! Блюм! Блюм! И потом все вместе хором: Ваймблюм! Ваймблюм! ... получилось изумительно, как колокольный звон! Потом начались танцы. Меня пригласил вальсировать Адик. Мы закружились и вдруг очутились в углу комнаты на полу, Адик меня уронил и сам упал. Все обошлось благополучно.

Адик уехал и увез в Севастополь Михалину. Эмма Авербух вышла замуж за местного грузина. Комлевы уехали в Черниковск. Заболела простудой Ляля. Я пошла ее проведать. Гоги не было дома. Чтобы развлечь Лялю, я надела ее черную шляпу с полями и стала подражать Любовь Орловой на пушке (из фильма «Цирк»), напевая «...прыгнуть в нэбо нэ лэгко, это очэнь далэко...». И не заметила, как за мной наблюдает пришедший незнакомый мне человек – это оказался друг Гоги по имени Хуту, что по-грузински поросенок. Мы познакомились, пообщались и вместе ушли от Ляли. Я была в смущении, он ничего не предлагал, а как мне его пригласить домой и представить детей. Инне уже 17 лет. Оле 11 лет. Я сочла это невозможным. Начал накрапывать дождик, и я, поравнявшись со своим подъездом, сказала: «Мне сюда... до свидания». Когда я рассказала это Ляле, она недовольно обронила: «Ну и зря!». Больше я Хуту не встречала, но долго помнила его. А Ляля? ... Как сказал классик, кажется, Чехов: «В каждой женщине сидит сваха».

Из Черниковска пришел вызов и мне. Стройка в Кутаиси заканчивалась, меня в числе многих уволили, надо было на что-то решаться, и хотя мы жили в государственной квартире, которую жаль было бросать, я все же решила ехать в Черниковск. Мне советовали оставить Инну, тем более что она еще не окончила техникум, но я боялась за нее, кругом жадная молодежь, нет-нет, и мы бросили квартиру и уехали. Перед отъездом я поцеловала Гоги и Сливицкого, попрощалась с Одишария, и он жалостно глядя на меня сказал: «Ну, куда вы едете такая красивая...». И предложил работу в Сухуми и комнату. Но у меня было уже все решено, к тому же я очень скучала по России, конечно, не по задымленному Черниковску, куда мы все-таки уехали. У машины нас провожала Ляля – милое красивое приложение к нашей работе и существованию. Тепло попрощались с семьей Ваймблюмов. Перед отъездом я узнала ужасное. Когда увозили лагерь заключенных на новое место работы в Рустави, Расс узнал, что там уже находятся какие-то «суки» лагерные, которые ему угрожали где-то когда-то; он обратился к Сливицкому с просьбой оставить его в Кутаиси, тем более что через несколько месяцев его бы освободили. Но что мог сделать Андрей Петрович с могучей системой НКВД. Расса в Рустави убили.

Снова Москва

Надо было в Москве, в Наркомате получить направление в Черниковск. Мы на этот раз остановились у Галкиных на Садово-Триумфальной. Они жили в «птичьей» квартире, где жили кроме Галкиных также Воробьевы и Синицыны. Коля и Женя работали в проектной организации, Игорь и Таня были школьниками. Таня была ровесницей Оли, а Игорь моложе Инны на год. Коля был военным инженером-строителем; Женя – инженер по расчету сопромата. Я застала Женю в удрученном состоянии, оказалось, что ее в отделе бойкотировали, никто с нею не здоровался, на ее приветствия не отвечали. Все было непросто. Коля и Женя были идейными членами компартии, даже слишком идейными и принципиальными. На работе была система ночного дежурства. Когда дежурила Женя, она обнаружила, что в одной из комнат спит их сотрудница, это было не положено, и Женя об этом написала рапорт начальству. Общественность начала бойкотировать Женю. Оказалось, сотрудница после конфликта потеряла жилплощадь, все ей сочувствовали, ночные дежурные допускали ее ночевки, а Женя этого не знала, да если бы и знала, все равно не допустила бы этого беззакония из-за своих воззрений. Впрочем, благодаря ее рапорту быстрее решился жилищный вопрос сотрудницы, впоследствии и бойкот расплылся, но все это было мучительно. Женя стояла на своем – она права. Мне было ее жаль, хотя я считала, что она не права, но разубеждать ее не стала, это было бесполезно, тем более что Коля был согласен с нею. Мне надо было заниматься своими делами, я отправилась в Наркомат за направлением в Черниковск. Меня встретил тот же молодой человек – симпатяга, который 4 года назад оформлял мне направление в Кутаиси. Встретил меня радушно. Хлопнул себя по лбу, узнав, что – я инженер-сантехник и радостно сказал: «Вы моя находка, такой специалист давно требуется у нас на станцию Железнодорожная с предоставлением комнаты 6 кв. м на 6-м этаже дома с лифтом». «Но нас трое, как мы разместимся?» - сказала я. Он заверил, что для начала в Москве и это прекрасно, он узнает актуально ли еще, и чтобы я пришла завтра. Когда я сообщила об этом Коле и Жене, они пришли в восторг – получить такое жилье в Москве – это просто изумительная удача. Я прониклась этой идеей и на следующий день снова была в Наркомате. Мой симпатяга встретил меня радостно – все в порядке, будем оформлять, давайте ваш паспорт. Я показала, он взял, раскрыл и застыл. Постепенно лицо его стало меняться, стало каким-то жалким, это продолжалось так долго, что я спросила, в чем дело. Он сказал, наконец, вас не пропишут. Я спросила почему, он повторил – не пропишут и сказал это еще несколько раз, причем так жалостливо, что мне стало его жалко. Я догадалась, что он имел в в виду. Тогда был негласный приказ сверху не прописывать евреев. И хотя Сталин первым признал государство Израиль, в его стране преследовали тех, кто собирался туда, их даже преследовали как изменников Родины. Симпатяга, наконец, пришел в себя. «Будем оформлять в Черниковск», – сказал он. Коля и Женя были разочарованы, а мы уехали в Черниковск!

Черниковск

Начало было сносное. Там были Комлевы, Риго. Сразу была предоставлена меблированная комната в двухкомнатной квартире, во второй комнате жила одна женщина, а на кухне тоже жила беременная, молодая, кажется, немка. Инна сразу поступила на 3-й курс нефтяного техникума, Оля – в школу. Но, однажды, придя с работы, я застала детей в совершенно пустой комнате, в мое отсутствие местные жилищные работники прямо при детях увезли всю мебель. Оказалось, что здесь жил человек высшего положения, которому все это полагалось, а мне не полагалось. Потом немка на кухне родила и, по чьему-то совету, заперла кухню, лишив меня и соседку возможности готовить и пользоваться водой. Мы могли это делать только с разрешения хозяйки кухни. Все это делалось какими-то тенями, не с кого было спросить, а матери с ребенком сочувствовали. Вскоре выяснилось, что предметы в техникуме связанные в основном с химией, не по силам для Инны. А я на работе оказалась не у места. Приехал из наркомата высокий начальник Саркисян, привез молодого сантехника Ключникова и заявил, что здесь нужен сантехник мужчина, а не женщина. Приехал в командировку из Уфы Самойлович, который после Кутаиси возглавлял строительную организацию в Уфе. Узнав о моем шатком положении, он забрал меня в свою контору в Уфу. Перед отъездом я узнала, что тяжело болен Риго, кажется, сердцем. Я списалась со спортивным институтом в Харькове, и Инна поехала туда держать экзамен. Она любила спорт, была хорошо сложена, и мне казалось, что эта идея стоящая. Инна перед экзаменами посетила Яшу. Его не было дома, была бабушка Варвара и Анфа, которая напугала Инну. Что-то было у нее с психикой. Она никого не хотела видеть, пряталась под простыню, хотя оттуда говорила вполне разумно. В Черниковске я познакомилась с главным инженером сантехнической конторы – Валентином Михайловичем Чебоксаровым. Его стала интересовать не моя профессия, а лично я.

Уфа

Я и Оля в Уфе. Поселились в снятую частную комнату во дворе дома, где я работала. Комната у нас была теплая, за кухонной печкой, хозяйка хорошая, молодая, ей достался дом от родителей. Город Уфа мне так понравился, что я даже дала себе слово остаться в нем жить навсегда. Особенно мне нравилось, что там в продаже было все до мелочей и по доступным ценам, наверное, власти Башкирии заботились о развитии малого бизнеса (в царское время еще Николай I считал купечество классом, который обогащает Россию). Когда я побывала в оперном театре, вовсе пришла в восторг, таких балерин не было в России – тоненькие, изящные, искусные, недаром прославился танцовщик Нуриев. Иногда в Уфу приезжал Чебоксаров и заходил ко мне. Он пообщался с Самойловичем, и тот предложил ему работу в Челябинске, куда его самого переводили начальником стройконторы. Позже Самойлович перевел в Челябинск и меня. Вернулась из Харькова Инна, ее не приняли в спортивный институт, нашли какие-то неблагополучные ритмы сердца – немудрено, Инна столько перенесла.

Челябинск

Мы приехали в Челябинск. Нас встретил Чебоксаров, который по поручению Самойловича снял нам квартиру, и вскоре поселился в ней сам. Он стал моим гражданским мужем. Инна сразу поступила в строительный техникум, Оля – в школу. Я посетила с детьми Риву Цапих. Она жила в двухкомнатной квартире на территории мебельной фабрики, где она работала плановиком, сын ее Ян был студентом, была еще жива ее мама – она была лежачей больной и требовала постоянного ухода. Им было тяжело. Рива рассказала, что была у следователя-полковника с очередной передачей для мужа Сигизмунда Ланчинского, и он вдруг открыл ей правду – Сигизмунда расстреляли сразу после ареста в Харькове, это Риве 12 лет морочили голову! Зачем?! У Яна была девушка Рая, и он поехал с ней в отпуск к морю. Вернувшись, они поженились. Рива была недовольна – Рая была истерична и пугала своими приступами. К наступлению зимы выяснилось, что у меня нет зимнего пальто. В продажу пальто поступали редко. В воскресенье мы с Чебоксаровым заняли очередь за пальто, простояли целый день, пальто стали кончаться, я расстроилась, многие ушли из очереди, а я все надеялась, меня пожалели продавцы и вынесли со склада последнее – оно оказалось чуть коротковато, но теплое, красивое, материал в рубчик коричневый с великолепным енотовым воротником. Я была счастлива. Мы надеялись, что хоть здесь нас обеспечат жильем, но стройки сдавались, а нас не включали даже в очередь. Летом Самойлович мне сделал сюрприз – он ехал на легковой машине по Челябинску и увидел идущую Раю Розенберг, это был ее город, она в нем родилась. Самойлович посадил ее в машину, сказав, что ее ждет сюрприз, и привез Раю ко мне на работу. Мы были рады и признательны Самойловичу. Потеряв надежду получить жилье, мы с Чебоксаровым решили завербоваться на Колыму, мне так хотелось заработать побольше. Когда мы оформлялись в НКВД, я узнала, что Чебоксаров не имеет образования. Он был родом из Самары, жил там с родителями, был русским «самородком», занимал большие должности, и у него удерживали 15% зарплаты – по закону для 100% требовалось образование. Он также был изобретателем, имел патенты на свои изобретения по сантехнике, но получал за свою работу мало, т.к. к нему обычно подключалось начальство и еще кто-нибудь ухитрялся посягнуть на часть «пирога». Еще Чебоксаров умел рисовать маслом живопись и портреты и иногда их продавал. Когда Рая узнала о нашем решении, она поспешила тоже оформить вербовку. Я думала, что Самойлович, узнав об этом, поспешит помочь нам оформить жилье, но он сказал: «Если бы я был моложе, я поступил бы так же», - и я поняла, что он может не все. Оля ехала с нами, Инна оставалась на попечении Ривы и Яна Ланчинского, чтобы закончить техникум.

Мы прибыли во Владивосток в бухту Находка, где была посадка на теплоход. Перед ним отплывал теплоход с молодежью, знакомой Рае, и ее уговорили ехать с ними. Мы разлучились, как оказалось, на много лет. Сначала было очень увлекательно плыть по Тихому океану, мимо мелькали касатки, иногда показывалась темная часть огромного кита, но потом нам стало не до всего. Началась морская мертвая, и у нас, как и у всех, появилась морская болезнь. Мы могли только лежать, нас тошнило, есть мы не могли. Сколько дней это продолжалось – уже не помню, кажется пять. Мы уже плыли по Охотскому морю, приближаясь к крутым берегам бухты Нагаево, где и высадились. Тяжело было подниматься наверх с гружеными чемоданами. Поднялись и оказались в Магадане – столице Колымского края, о котором многие были наслышаны. Нас ожидали новые условия жизни. По договору с Дальстроем, который мы заключили перед отъездом, нам полагалось: первоначальный оклад 175 руб. в месяц, через каждые полгода надбавка 10% к окладу, стаж удвоенный (2 года за год), срок договора 3 года, куда входил отпуск 2 месяца за каждый год, отпуск полагался только спустя 2,5 года, можно было продлевать работу на этих условиях уже без нового договора. Нас это устраивало, и мы надеялись на эту новую жизнь. Шел 1951 год.

Колыма

До распределения прибывших поместили в бараке. Получив путевки, разместились в автобусе, ехали по хорошо утрамбованной дороге (мы потом узнали, что дороги эти делали заключенные, и что они на их костях). Прибыли в поселок Мяунджа (на языке чукчи – долина смерти), где никто ранее не селился. Первые поселенцы были работники секретного подземного города под Челябинском. Когда там все кончилось, всех увезли в Мяунджа, отняли паспорта. В НКВД их называли спецконтингентом. Когда они жаловались, им сказали: «Гитлер таких расстреливал». Уцелевшие жили в каких-то жилищах, собранных из разного, – все это называлось «Шанхай». Это первое, что мы увидели. Жители «Шанхая» не имели права на работу, но как-то устраивались прожить, они не имели права разглашения, но мы все это как-то постепенно узнали. «Шанхай» был вдали у подножия сопки, подпиравшей жилища, а ближе были готовые и недостроенные 1-2-этажные дома. Мы представились начальнику строительства ТЭЦ москвичу Леониду Михайловичу Анисимову, и нас на первое время поселили в недостроенном одноэтажном доме с открытыми проёмами без дверей и дали много одеял. На Колыме рано начинаются морозы, было только начало зимы и уже 40 градусов. Мы завесили дверной проём одеялами, натопили печь и легли спать под одеялами. В эту первую ночь мне приснился сон: по трассе между Мяунжда и каким-то поселком идут заключенные, все в сером, я хочу перейти дорогу, но толпа начинает дергать меня за одежду, я в ужасе, вдруг раздается голос: «не трогайте ее – это моя жена» - я вижу моего мужа Ивана Тихоновича Бульского – отца Инны – и я проснулась. Через несколько лет я узнала, что именно здесь, по этой трассе находится рудник «Большевик», где работал Бульский. Он погиб во время бунта заключенных в лагере. До этого мне ничего подобного не снилось. Неужели дух умершего может витать вблизи места его гибели? Мистика или что это? Место, которое мне приснилось, находилось между Мяунджа и поселком Арык. Дальше шел путь до Индигирки, а еще дальше была Аляска. Мы потом переселились на 2-й этаж достроенного кирпичного дома со всеми удобствами. Чебоксаров быстро соорудил из труб кровати, украсил стены картинами собственного изготовления, появились стол и стулья. Оля ни за что не хотела идти в школу, т.к. максимальный класс был тот же, который она окончила в Челябинске, и ее пришлось устроить в интернат в геологическом поселке Нексикан. Мы стали ходить на работу. Все размещалось близко. Лагерь политзаключенных, которых приводили на работу конвоиры с овчарками. Их проводили через проходную на территорию, где было здание конторы. Вне этой территории была школа, больница, жилые дома и места для оборудования. Заместителем Анисимова оказался уже знакомый мне подполковник Бирюков Леонид Николаевич. Замполитом был полковник Миронов. Секретарем Анисимова была Валентина Милявская, прорабом Казаревич, его жена Нина была врачом, жена Анисимова Ангелина Ивановна общалась со всеми. У них был трехлетний сынишка – Андрейка. Были еще семейные пары: Андреевы Константин Потапович с Викторией Павловной. Они были из Одессы; Казаревичи из Киева; инженер-сметчик Валя Руцкая из Ростова; Овчаров с женой Пятницкой, оба энергетики тоже из Ростова. Все это были вольнонаемные, как и мы, а рабочими – только политические заключенные. Не знаю, какое образование было у Анисимова, но у меня с ним возникали конфликты по работе, мне приходилось всячески доказывать свою правоту, и это удавалось. Однажды он даже пришел к нам домой проверить какая вода идет из крана, оказалась только горячая, это его смутило – почему? Я объяснила, что в насосной напор горячей воды выше напора холодной. Кажется, он потом меня зауважал. А по конфликту о вентиляции цеха я написала рассказ «Плотина». Он был напечатан в «Магаданской правде» под названием «Трудное решение». Этот рассказ я прилагаю.

Я подружилась с Валей Милявской, с Ангелиной Ивановной, с Овчаровыми и Андреевыми. Закадычной подругой у Вали Милявской была Нина Казаревич. Внезапно умер ее муж. Нина не хотела хоронить его на Колыме. В это время в командировку на материк отправлялся Бирюков, и Нина за большие деньги поручила ему сопровождать самолет с гробом в Ворзель (под Киевом), где у них – Казаревичей была усадьба, и там похоронить. Бирюков был киевлянин, и он согласился. Может быть, уже тогда в Киеве он разошелся с женой, оставив много детей, потому что вернувшись на Колыму, он женился на Нине, после чего дружба Нины с Валей прекратилась, т.к. Бирюков был «милым другом» Вали. Валя была обаятельной женщиной. На Колыму она прибыла намного раньше меня, с мужем, который скончался, будучи в командировке в Магадане, от разрыва сердца. Валя много рассказывала о своей жизни, о своих романах, как вдруг ей на Колыму пришло письмо от давнего поклонника. Оно так поразило Валю, что она даже не вышла на работу. Письмо поразило и меня. Про содержание письма и о дальнейшем я написала в рассказе в письмах «Мираж». Прилагаю этот рассказ.

Когда по какому-то вопросу ехал в Нексикан Бирюков, я попросила его передать домашние пирожки Оле в интернат. Он не только передал, но и расспросил начальство обо всем, потом говорил с руководством и приехал на Мяунджа с «полным отчетом». Наверное, потому что у него у самого были дети. По праздникам Оля приезжала домой. Однажды, когда я была занята на работе с заключенными, зашла Оля, ей было 15 лет, она всегда была хороша собой, в школьном сером пальто, в белой шапочке, с двумя светлыми косичками – заключенные воззрились на нее, а один навзрыд заплакал, всем им было тяжело, у всех остались где-то свои дети.

Я стала чувствовать какое-то непонятное недомогание, на руках и ногах появилась красная сыпь, ноги еще шли, а однажды я, идя с работы, хотела перейти дорогу перед едущей машиной, хотела мысленно, но не двигалась и вовсе опустилась в снег на колени. Меня забрали в больницу, и оказалось вовремя. У меня была цинга первой стадии, и если бы сыпь почернела – это была бы вторая стадия, очень опасная. Меня стали лечить отваром лиственницы, надо было выпить и бегать, чтобы не вырвать, чтобы отвар остался внутри. И снова, как в Цхалтубо, я отметила, как разумна природа, заболел и тут же предмет исцеления. Я выздоровела. Пришла потрясающая новость из Москвы – «Дело врачей». На Колыме стали увольнять врачей-евреев, а потом и евреев-неврачей. Были митинги протеста. Бирюков поручил мне что-то сказать протестующее, я что-то коротко промямлила, ничего не понимая, потом Бирюков послал меня в длительную командировку в Магадан, где мне нечего было делать, и там я догадалась, что Бирюков меня спасал. В Магадане я разыскала Раю Розенберг. Она была замужем за китайцем-геологом, у него была ампутирована нога, она была на протезе. Он потерял ногу в экспедиции, где замерзал. Он получал за ногу большую пенсию и не унывал. Он был красив, весел и даже танцевал на протезе. У них с Раей уже была дочь Наташа. Его звали Володя Сюй. Жили они в центре Магадана в его комнате в трехкомнатной квартире с двумя соседями. Я и Рая были рады встрече. Первое время нам на Колыме было трудно материально, надо было ежемесячно высылать деньги Инне, она не получала стипендию (по отметкам); надо было платить за Олю в интернат, все было дорого, наверное, поэтому я и заболела цингой и стала лишаться зубов. После ревизии оказалась недостача оборудования, которое числилось за Андреевым и Чебоксаровым, и они покинули Колыму. В 53 году пришла весть – умер Сталин. Трудно передать что тогда творилось на Колыме. Заключенные радостно бросали шапки в воздух, их перестали сопровождать с овчарками, начались первые реабилитации, расконвоированный Невский бился головой об стол, он был в прошлом главным инженером какого-то предприятия.

К нам иногда приезжали местные чукчи, привозили тушки белок (по 10 штук), уже без шкурок, их надо было варить сырыми, их даже кошки и собаки не ели. Для приезжих на Мяунджа была построена гостиница, но чукчи предпочитали ночевать под шкурами на улице, в гостинице им было жарко и душно. Я еще раньше обзавелась живностью: был десяток кур и петух. Я посчитала, что им мало одного петуха и купила второго. Тут же начался петушиный бой. Нового так заклевал старый, что его пришлось спасать и отдать обратно. Когда куры болели, я обвешивалась лентами из теста, и они вокруг меня ели эти ленты. Была у нас собака Динка, мы ее забрали еще щенком, она стала нашей любимицей, чем-то заболев, она сама, раскапывая снег, добывала себе какие-то лечебные корни. Но Динку во время ее прогулок застрелили с вышки лагеря заключенных, когда она близко подошла ко рву. Оля заканчивала школу, я была на ее выпускном вечере, там были расконвоированные учителя, бывшие преподаватели университетов, доктора наук и профессоры. Оля получила хорошую подготовку. Потом я из Нексикана поехала с нею в Сусуман, она там получила паспорт, ей исполнилось 16 лет. В то время можно было получить желаемую национальность. Оля пожелала быть русской. Паспортистка буркнула: все хотят быть русскими – и выдала паспорт.

С Олей в нексиканской школе учился будущий кинодраматург Юрий Клепиков, он был влюблен в Олю, но она его игнорировала – он был маленького роста. Когда я болела цингой, моя сестра Женя прислала посылку с луком, мы тогда ели лук, как едят яблоки, такая здесь была потребность в нем. Мне на Мяунджа удавалось выращивать редиску, даже два урожая за короткое лето. Только надо было добавить слой земли на грядку, чтобы было подальше от вечной мерзлоты. На Колыме ходячий шлягер: «Колыма ты, Колыма, чудная планета, десять месяцев зима, остальное лето». Я заметила, что ежегодно 20 числа зеленеет трава в июне и 20 сентября выпадает снег. Чукчи кроме белок привозили зимой мороженое молоко, но что это было за молоко! Его надо было процеживать три раза, чтобы отделить от меха, волос и прочего. К счастью приехала женщина с коровой. Их взяли на теплоход бесплатно, в дороге она поила моряков молоком, на Колыме за живность не взимали налог, разведение поощрялось. На Мяунджа было так много желающих покупать молоко, что хозяйке коровы пришлось составить список семей с детьми и в основном продавать им. Моей Оле достался один стакан в месяц. Я провела эксперимент – теплом от электролампы вывела цыпленка, было бы больше, если бы я знала, как регулировать тепло, а этот был подальше от лампы. Выросла рябенькая курочка. Она знала только меня, и когда я приходила с работы, бежала мне навстречу, прыгала на плечо и нежно прижималась к моей шее. Я назвала ее Лялей. Я решила внедрить ее в курячий коллектив, но ее там чуть не заклевали, и я ее вернула домой. На Мяунджа еще жили Морозовы – он офицер, она бухгалтер Глаша и их сын-подросток школьник Боря – они приехали из Таллина. Еще две девушки из Ленинграда – плановички Милица и Женя. Двоюродный брат Жени был главным инженером в механической мастерской, где его помощницей была инженер Карелия Дмитриевна, тоже ленинградка. Оба они взаимно ненавидели друг друга. Она как-то написала в стенгазету поэму о нем, которая начиналась словами: «Какой-то пошленький наглец игрой судьбы пролез в главинжи...». И он ей не простил. Ее вызвали из дома зимой, она была без пальто, посадили в легковую машину и увезли. Больше мы ее не видели. Кто за ней приезжал – не узнали. Сначала что-то предпринималось по розыску, а потом забыли, что ли, как вдруг, через полгода пришел грозный приказ: «разыскать!». Оказалось ее родные из Ленинграда забили тревогу. Тогда Анисимов велел всем искать, пожертвовав даже рабочим днем. И нашли: на одной далекой сопке ее очки, клок волос, косточки. Наверное, ее завезли туда и оставили, и с нею расправились звери. Это называлось: по закону тайги. Все подозревали механика, но не было улик, а вскоре он уехал. По закону тайги ошибочно пострадал наш работник: постучали в дверь, он открыл, и ему выстрелили в живот; оказалось, ошиблись дверью. Он долго лечился и выжил. А вот трагедия в тайге была ужасная. Из Нексикана, где училась Оля, тринадцать геологов отправились в экспедицию, и на первой стоянке на них, спящих, напали беглые заключенные, убили всех, забрав провизию. Говорили, что подвело число тринадцать, на Колыме все суеверные. Еще на нашем поселке был медведь Мишка, которого маленьким воспитал расконвоированный парнишка Степа – водовоз. Об этом написала воспоминания моя Оля и они были напечатаны в московской газете «Пять охот». Прилагаю эту статью («И нашим и вашим»).

Побывал у нас еще один медведь – пришелец поневоле. На Колыме много ягод, летом сопки красные от брусники, ее столько, что она остается зимой под снегом, ею пользовались в конце зимы заключенные, в это время брусника сладкая. Еще голубика, но самая лучшая ягода – жимолость. Даже рябина особенная – крупная и не такая терпкая, как на материке. Я постепенно полюбила этот край. Пришло время моего отпуска, Оле надо было поступать в институт. Моя зарплата выросла на 50%. Надо было все продавать – так здесь было принято, потому что не знаешь куда отправят по возвращению, да и вернешься ли. У меня кроме кур были еще и цыплята. Как-то я обнаружила, что не хватает трех цыплят. Я заподозрила, что ими полакомилась соседская свинья, я не спала ночь, переживала, рано утром пошла к сараю еще раз проверить и увидела трех цыплят, спящих в теплом ухе свиньи. Это было зрелище! Кур с цыплятами и с рябой курочкой Лялей у меня охотно взяла хозяйка свиньи. Утварь тоже разобрали. Я и Оля прибыли в Сусуман, оттуда отправлялся грузовой самолет до Верхоянска, и нас взяли, с тем чтобы там мы пересели на пассажирский. Я по опыту уже знала, что в самолете надо все время зевать, а Оля зевать не хотела, потом стала кричать от боли в ушах. Долетели благополучно до Челябинска.

Челябинск – Москва – Ленинград – Харьков – Ленинград – Колыма

В Челябинске снова остановились у Ланчинских. Рива выглядела усталой: работа и уход за лежачей больной матерью отнимали силы. Радовала ее двухлетняя внучка Анечка, которую ей преподнесли Рая и Ян. Примчалась из техникума Инна. Она выглядела очаровательно. Большая светлая коса, распахнутые глаза цвета янтаря. Ей предстояла дипломная работа, и она уже знала, что будет направлена на работу в город Златоуст. Мне захотелось повидаться с Самойловичем, но оказалось, что он уже на руководящей должности в городе Кургане. Мы с Олей отбыли в Москву, где чуть не обалдели от жары и автомобильных гудков, тогда еще не упраздненных. Остановились у Галкиных. Женя и Коля были удручены предстоящим переездом, их шестиэтажный старый массивный дом на Садово-Триумфальной сносили, шла стройка нового транспортного пути, им предложили отдельную двухкомнатную квартиру, но на первом этаже и в отдаленном от центра районе. Женя даже плакала. Игорь был далеко с экспедицией на Антарктиде, а Таня собиралась поступить в институт. Она спрашивала у Оли, куда она хочет поступить, но Оля уже ничего не хотела в Москве из-за жары и автомобильных гудков, и мы уехали в Ленинград. В Ленинграде остановились у моего брата Евсея. Он уже был доктор наук, профессор, а Дося – его жена осталась неграмотной домохозяйкой. Старший сын Игорь был в армии, дочь Галя уже специалист-орнитолог, она где-то в экспедиции, дома был только младший пятнадцатилетний сын Валера. Он меня ошарашил вопросом, куплю ли я бутылку водки. Жили они тогда в большой шикарной квартире, мне с Олей предоставили комнату Гали, всю уставленную банками с заспиртованными и живыми всякими гадюками. Оля подала заявление в Лесотехническую академию и ходила на экзамены. Профессуру Академии удивляла ее подготовка. Они спрашивали, кто и где ее так подготовил, а она отвечала: «...в поселке Нексикан Магаданской области...», - чем крайне их озадачила. Дося дома занимала меня разговорами, часто зачем-то отлучалась в одну из комнат. Наконец, я стала понимать, что она все больше пьет, что, конечно, не могло не влиять на Валеру. Евсей был занят своей работой, да и влиял ли он на Досю, или все было наоборот – но похоже все шло к распаду семьи. Обстановка была тяжелая, и мы с Олей переехали к Земсковым в их маленькую двухкомнатную квартирку на Измайловском проспекте. Вскоре Оля определилась в общежитии, куда рвалась душой.

В Харькове я остановилась у подруги Лили Голуб. У нее были дети – сын и дочь – подростки, а муж Шура Раппопорт, похоже, стал ей изменять. Я была занята своим. Совсем близко на Чернышевской улице был дом №88, где я жила с Ваней, он назывался «Голиаф». Я обошла его с четырех улиц кругом и вышла на Артельческую улицу к кладбищу – поклониться праху моего отца. Но, увы! Там была огромная воронка от попадания бомб, все было раскурочено, и я с тяжелым чувством покинула это место. Там же была похоронена жена Яши Анфа. Я вышла на Мироносенскую улицу через площадь Дзержинского, чтобы зайти к Рае Романенко – моей закадычной подруге, но их двухэтажный дом я не узнала. Не было крыльца, куда я ступала, куда же оно делось? Да тот ли это дом? Так и ушла, ничего не поняв. Поехала на свою родную улицу Молочную, переименованную на улицу Кирова, волнуясь тронула калитку, вошла во двор – передо мной не было нашего двухэтажного дома, был пустырь, и росла трава. С середины двора ко мне направилась женщина, укутанная платком. «Эстер!» - воскликнула она, и я узнала Аксюту – мать моего друга детства Вани по прозвищу Кукундя. Мы обнялись. Она рассказала, что Ваня закончил медицинский институт, был призван на фронт и погиб. А Василий Иванович Лукин – ее муж служил у немцев, а когда еще в первый раз наши войска вернулись в Харьков, он повесился в чулане. Потом рассказала, что моя мама, когда по требованию немцев по улице шла безмолвная толпа евреев, она распустила волосы, так же как и все женщины, и влилась в толпу. Все погибли в Яру за тракторным заводом. Я снова вернулась на Мироносенскую улицу, теперь уже к №19 – дому Яши. Я стояла напротив дома, который потерял свою былую осанку. Не было металлического узорчатого забора, не было ворот, только два льва у крыльца напоминали о прошлом. Я стояла долго, войти в дом не хотела – что-то умерло внутри. Когда подумала, что меня могут узнать – ушла. Харьков в этот 1954 год был обшарпанным. Я прощалась и с ним, и со своим прошлым, от чего я не могла освободиться. Мучительно, но я обрела свободу. И уехала спустя несколько дней. Уехала в Москву, где долго не могла купить зимнее пальто для Оли. В Столешниковом переулке в магазине они бывали, но когда я подошла к прилавку, и протянув ассигнацию продавщице, спросила, когда бывают пальто? Она смахнула деньги в свою сторону и тихо сказала: «...не уходите, через полчаса будут выносить со склада...». Я была первой в огромной набежавшей очереди и купила Оле темно-синее пальто. Потом я разыскала сестру Аню. Она жила под лестницей какого-то дома, с какой-то печуркой, труба которой выходила непонятно куда. Это жилье было ужасно. Рита уже была замужем за Мишей Гурьевым, они могли ее приютить, но Ане обещали дать жилье, и она решила не покидать уже привычное житие под лестницей. Ей дали однокомнатную квартиру лишь спустя 15 лет после окончания войны. А Рувим ее бросил. Нашел себе новую жену, она была заведующей столовой, так что он был всегда сыт.

Я вернулась в Ленинград, а потом снова на Колыму, но уже не морским путем, а самолетом.

В Магадане в Дальстрое я сразу встретила Бирюкова, и он тут же предложил мне работать в системе его конторы, которая находилась в Сусумане, сначала на строительстве драги в поселке Челбанья прорабом. Я согласилась. Он сразу дал телеграмму начальнику строительства драги Шапунову Михаилу Львовичу о том, что к нему направлен прораб-сантехник Смехов. Это была не ошибка, а Бирюков намеренно написал Смехов, потому что Шапунов не признавал на стройке драги женщин и Бирюков решился на обман. Я прибыла в Челбанью, разыскала Шапунова только к вечеру. Он обретался в помещении типа сарай, но утепленный. Сарай был отделен стеной от кухни, причем без двери, открытым проёмом. Через проём видна была постель, на которой возлежала полунагая молодая женщина. Шапунов не предложил мне присесть, а протянув мне телеграмму, сказал, что он ждет Смехова, т.е. мужика. Я стала требовать ночлега, т.к. ночь на носу, тогда он протянул мне ключи от своего кабинета где-то неподалеку, чтобы я там переночевала. Кабинет тоже был типа сарая с отоплением, но там был письменный стол, стулья и, главное, диван, и еще графин с водой и стакан. Я ночевала в этом кабинете три ночи, а Шапунов днем по телефону выяснил, почему прибыла Смехова, а не Смехов. Временами мы переругивались, я требовала работы, а главное – жилья. На территории стройки меня остановил высокий плечистый мужчина лет 40, назвался Кацманом – это был немец, и сказал, что Шапунов поручил обеспечить меня жильем. Это меня несколько обнадежило, но больше я этого Кацмана не видела, как и жилья. А в рабочей комнате, тоже типа сарая, был еще один кабинет Шапунова, где восседала та самая женщина, которая была в его постели, но уже в качестве секретаря. Жилищный вопрос разрешился через три дня. Шапунов предложил мне свое жилье, а сам стал жить в своем кабинете, и стал вводить меня в курс моей занятости. Драга – это судно, которое строится на стапелях в котловане, который наполнен водой. Когда судно готово, оно всплывает – это очень ответственный момент, важно, чтобы драга не перевернулась. Затем драга черпает золотоносный грунт и перерабатывает его, отделяя золото от всего наносного. Рядом на участке был ручей, так что было откуда качать насосами воду. Шапунов воспринимал драгу как корабль, где женщины приносят беду, он был крайне суеверен, особенно в момент всплытия драги. Он даже не спал, следя за водолазами, которые вылавливали стапеля из-под драги. Я и вверенные мне рабочие – группа слесарей и сварщиков должны были выполнить сантехнику драги, которая, по сути, представляла собой завод. С берега котлована мы по трапу переходили на драгу и выполняли задание. Шапунов был хозяином, это была не первая драга на его счету, и с ним в Дальстрое считались. Он был из политических заключенных, расконвоированный, арестован был по делу Блюхера, хотя на самом деле никакого дела Блюхера не было. Он был одесситом, на Дальнем Востоке ведал провиантом всего края. Про него рассказывали, что когда он попал в среду уголовников, его продержали под столом все время трапезы, и когда ему разрешили вылезти, он сказал, что ему там хорошо, и будто после этого заключенные его зауважали. Не знаю, правда ли это, но многие его уважали и даже побаивались. Драга выполнялась по американским чертежам, а их проекции ассиметричны нашим чертежам, и сначала я путалась. Однажды он налетел на меня с выговором прямо на драге при моих работниках. Я пришла в ярость, даже затопала ногами и заорала на него. От неожиданности он бросился по трапу наутек, что было неожиданно и для меня. Так у нас установился мир. А Бирюков, решив что номер со Смеховым у него прошел, когда потребовался на драге инженер-электрик, прислал женщину Якушеву, и Шапунов проглотил это, но прислал ее жить у меня. Она жила на кухне, но потом я ее пожалела, и она поселилась в комнате, я в одном углу, она в другом. Однажды я увидела блестки на ее обнаженной спине и спросила что это. Она спокойно ответила, что это волчанка, но пока это блестки, это не заразно. Конечно, я перепугалась этого «пока» и устроила Шапунову очередной скандал. Но что было делать, если на стройке одни сараи. Среди рабочих на драге были молодые хорошие футболисты, и когда их потребовали отправить в Магадан, Шапунов категорически отказал, я слышала, как он по телефону сказал: «...можете жаловаться, кстати, рядом Обком, жалуйтесь и туда...» - и не отпустил никого. Когда должна была всплыть наша драга он велел меня и Якушеву не пускать на нее, перед нами убирался трап, а Шапунов в это время прятался от нас, а мои рабочие на драге отворачивались, будто не слыша мои крики. Пришлось смириться. На стройке драги задержали зарплату. Я слышала – мои рабочие жаловались, что нет денег, а выпить хочется, а не выпить ли чифирь. Я перепугалась – чифиристы были страшнее пьяниц, и когда я увидела, что заваривается целая пачка чая на 1,5 стакана кипятка, я на свои деньги купила им две бутылки спирта (на Колыму водка не завозилась, она при транспортировке замерзала). Как же они обрадовались! С тех пор меня стали называть мамой. А вообще они меня никак не называли, не могли запомнить имени Эсфирь, хотя русское имя Ефросинья куда сложнее. Как только они ни путались – Эфир, Зефир, Земфир; я сердито говорила, что это неуважение. На следующий день мой сварщик пришел и победно заявил, что он запомнил и назвал меня Весь Мир Моисеевна. Все пришли в восторг, особенно присутствующий Бирюков, с его легкого пересказа это распространилось по колымской трассе, так что мое настоящее имя вовсе забыли. От рабочих я узнала, что год назад была долго задержана зарплата, и Шапунов, сняв со сберкнижки свои сбережения, выдал всем деньги. Тогда ему сверху даже пригрозили дополнительным сроком, но обошлось. Кроме Якушевой у нас был еще электрик молодой Суздальницкий, его звали тоже Михаил Львович, и это служило Шапунову для язвительных насмешек в его адрес. Был еще сотрудник по фамилии Рубин, над этим тоже изощрялся Шапунов. А Якушева, как и я, не давала себя в обиду, однажды в ответ на его реплику она спокойно сказала: «...У вас что – климакс...?». Шапунов оторопел и больше не препирался с нею. На досуге мы собирались вместе, пили чай с пирогами из столовой, болтали, но о чем бы ни говорили, все кончалось разговорами о Шапунове. Все сходились во мнении, что все-таки он незаурядная личность. Может быть, у него была притягательная сила воли, а может быть, доля гипноза. О нем и других на стройке я написала одноактную пьесу под названием «Рожденная на заре» – это о драге. Прилагаю ее.

Закончилась стройка драги в Челбанье, Шапунов уже строил новую драгу в Усть-Омчуге, Челбаньинская драга уже путешествовала по тайге, выкорчевывая грунт, перерабатывая его и плывя по водам ею же уносящимися. А я перешла на проектную работу в Сусуман. Вскоре приехал главный инженер Морозов со строительства на поселке Мякит и уговорил меня перейти на проектную работу к ним. Поселок Мякит находился у самой трассы, и дома его живописно расположены у подножия сопки. Приехал ко мне мой племянник Игорь Галкин, он оказался с экспедицией на Колыме. Прилагаю фото на фоне Мякита «Я и Игорь».

От Игоря я узнала ужасное – в свободное от работы время он уговорил шофера автофургона дать ему самому вести машину, чтобы прокатить сотрудников по Колыме. Когда свернули на мост через реку Колыму, машина, сбив перила моста, с четырехметровой высоты упала в реку. Игорь отделался царапинами, а сотрудники – мужчина и женщина получили серьезные травмы. Игорю на материке долго пришлось выплачивать деньги на их лечение, еще хорошо, что только этим обошлось.

Морозов был москвичом. Рахлицкий родом, кажется, из Геленджика. Мой непосредственный начальник Полетаев был болен астмой и, порой, ночами бродил по поселку, ища место, где дышится. Его жена тоже работала у нас. У них были два сына – подростки, и два рыжих спаниеля Норка и Полоший – последнего назвали так потому, что еще маленьким их сынишка, увидев щенка, сказал, что он хороший, а выговаривал по своему – Полоший. Жила я на втором этаже в трехкомнатной квартире. Занимала одну комнату. В двух соседских комнатах жила семья Архиповых: Виктор – наш сотрудник и Фаина (красавица уральская) – его жена, и дети: Галя – 15 лет, Витя 10 лет и Саша 7 лет. История их жизни была такова: Виктор – житель Ростова-на-Дону еще студентом был женат на сокурснице, и у них было двое детей. Когда он был в командировке в Челябинске, он влюбился в красотку Фаину (ее настоящее имя было Фекла, но оно ей не нравилось), и она, завладев им и родив ему троих детей, привязала его так, что первую свою семью он больше не увидел. Маленький Саша был предусмотрительным, набегавшись на морозе и прибежав домой утыкался в живот Фаины, усердствовавшей у плиты, и говорил: «...люблю жарких теплых женщин...». На нашей лестничной площадке жила чета Жемчуговых – он энергетик из Ленинграда, она врач Елизавета Ивановна из Москвы. Поженились они на Колыме. Мне суждено было с нею встретиться уже в будущем в Москве. Елизавета Ивановна работала главным врачом в соседнем поселке Талая, я ее редко видела, поэтому в Москве я ее не узнала, но об этом потом. Я была в командировке на Талой – это удивительное место, природный курорт, странно, что до сих пор никто из предпринимателей его не развил. В Талой бьют источники с целебной водой 90 градусов. Другой воды на Талой нет, ее для питья нужно охлаждать. Благодаря источникам из-под снега растет высокая трава – просто не веришь глазам! Пока это доморощенный курорт, но сюда, говорят, прилетают лечиться высокопоставленные чиновники под вымышленными именами. Впрочем, верить информации, витающей по колымским трассам надо с отсевом. На Талой я была на концерте Руслановой. Ее привезли из лагеря, она была одета совсем не театрально, закутана в цветной платок, ей аккомпанировал на гармошке мордастенький паренек, пела она не раскатисто, как обычно на воле, мне было жаль ее. Однажды я на Мяките забрела за сопку, где обычно была роща, состоящая из лиственниц. Не знаю, почему она называется лиственницей – листьев на ней нет, а только хвойные иглы, основного ствола нет, все огромные ветви растут прямо из корней под землей, и что удивительно, это умное растение точно угадывает, когда выпадет снег и когда он растает. До снегопада все ветви клонятся, пока не лягут на землю и так зимуют, весной ветви поднимаются, и дерево приобретает вид высокого кипариса. На этот раз не было рощи, на земле были обгорелые полускелеты деревьев, здесь был пожар после самовозгорания, а может быть и от брошенного окурка. Вид был ужасный, наверное, тот, кто писал об аде, видел это зрелище. На Мяките многие охотились. Иногда охотники привозили тушу медведя, разрубали на куски и приглашали их разбирать. Я взяла, варить медвежатину нельзя, вода все время пенится, а вот котлеты получаются пышные и вкусные. Из Мякита я послала письма в Харьков бывшему соседу по квартире Федору Антонову, ныне первому секретарю горкома, а также близкому другу Бульского – Пахомову, который вовсе мне не ответил, хотя из письма Антонова следовало, что при встрече они оба обсуждали вопрос. Я просила их о характеристике Ивану Бульскому для военного трибунала, от которого зависела реабилитация Бульского. Отдельно я сама написала военному трибуналу в Киев, где был арестован Бульский. От Антонова я получила трогательное письмо, обращенное мне и Инне, это письмо у меня сохранилось. Из Киева очень скоро пришел документ, удостоверяющий, что у Бульского не было состава преступления, и что он реабилитирован. Потом, уже на Колыме я получила документ о смерти Бульского от паралича сердца, так писали обо всех погибших. На Мяките, на досуге, я написала рассказ «Радуга на пути», какой-то критик сказал, что это рассказ в рассказе. Этот рассказ передавали по Магаданскому радио под названием «Родная», читал его актер Харченко, это было в 1960 году, уже после моего отъезда из Магадана. Мои друзья записали рассказ на пленку и выслали мне в Москву. Рассказ прилагаю, а также пленку («Радуга на пути»).

Златоуст – Ленинград – Кисловодск – Сочи – Ленинград – Колыма

Вскоре я уехала в очередной отпуск на материк. Мне дали путевку в Кисловодск. Сначала я заехала к Инне в Златоуст. Это шахтерский город, он мне не понравился, и так как Инна отработала там положенное, я решила забрать ее оттуда. Кстати, Инна стала хорошим строителем, одна с сотней рабочих справлялась на стройке. Потом была встреча с Олей в Ленинграде. Мой брат Евсей уже жил отдельно от семьи, Галя – его дочь – работала в Горно-Алтайске, младший сын Валерий в 20-летнем возрасте скончался от чрезмерного употребления алкоголя, а Игорь – старший сын – уже женатый и имеющий двух сыновей разрывался на два дома, так как надо было ухаживать за больной мамой. Их семья послужила мне материалом для написания пьесы «Выстрел в дождь» В этой пьесе все не так, как в жизни, Евсей не вернулся к Досе, хотя и не развелся, а в пьесе он возвращается, просто я бы так хотела. Пьесу прилагаю («Выстрел в дождь»).

В Кисловодск приехала Оля на каникулы, и мы переехали в Сочи. Вскоре приехала и Инна. Сначала мы жили в отдаленном от моря районе в семье строителя, который пригласил Инну работать в Сочи с предоставлением ей жилья, но Инна отказалась, не хотела жить рядом с вечно праздной публикой отдыхающих. Потом мы переехали ближе к морю в двухкомнатную квартиру с двориком из роз. Хозяйка была армянкой, тетка юноши-вундеркинда – позже знаменитого математика Мергеляна. К нам приезжала Галя – дочь Евсея. Мы совместно провели в Сочи счастливый месяц. У всех были поклонники, особенно у Оли. Прилагаю фото Оли в окружении поклонников.

Потом мы все уехали в Ленинград. Оля в свое общежитие академии. Инну помогли устроить Боря Земсков и Коля Чикер, который уже стал контр-адмиралом. Инна стала работать на судоремонтном заводе в Ломоносове (Ораниенбаум), а жить в общежитии. В мужском общежитии поселился демобилизованный морячок Женя Марушкин. Он прославился в Ленинграде как футболист, когда играл в «Зените». Он и Инна поженились в 1958 году, а через год, когда у них родился сын Андрей, им дали комнату 6 кв.м. в коммуналке. Когда Женя стал получать серьезные травмы на футбольном поле, Инна поставила ультиматум – я или футбол. Женя поступил в кораблестроительный вуз и по окончании стал энергетиком завода. Они переехали в двухкомнатную квартиру. Мне пора было возвращаться на Колыму. Я купила билет на самолет, и оказалось – я так растратилась, что у меня почти не осталось денег. Но удача! В газетах появились тиражи облигаций, я сверила номера и не поверила! Одна облигация на пять номеров, и каждый номер по 500 рублей. Я получила 2500 рублей. Я считала это находкой, хотя у меня ежемесячно удерживали за облигации, и это был просто возврат займа, я все же благодарила Бога за такую удачу.

Снова Мякит, потом Магадан

В Мяките стала уменьшаться проектная работа. К нам в контору заехали работники сантехнической конторы из Магадана и предложили мне работу у них. Мне хотелось немного пожить в столице края, и я согласилась. Жила в Магадане сначала месяц у Раи Розенберг, потом сняла хорошую комнату у владелицы доходного дома. Работа была обычная, проектная. На улице иногда встречала Вадима Козина. О нем говорили – пишет песни, дает концерты. Познакомилась с магаданской литературной группой, выделялся Юрий Рытхэу, он потом редактировал мои рассказы; Некрасов писал интересные поэмы; писательница Осипенко относилась ко мне покровительственно. Все они жили на небольшие гонорары, нигде не работали, и многие завидовали мне, я получала 400 рублей в месяц, гонорар был для меня мелочью. Из Дальстроя пришел приказ в нашу контору откомандировать меня в один из таежных поселков, где вентиляция требовала немедленного ремонта. Я недели три занималась этим, командировочные, проездные и зарплату получала в своей конторе, и это справедливо пришлось не по душе начальнику конторы Быкову, тем более что это начало повторяться. Меня направили в очередной раз в Сусуман, чтобы наладить водозабор. Там был недалеко прииск «Большевик», и я выпросила у местного руководства автомашину на кладбище заключенных. Это кладбище уникальное по своей мизерности: на огромном пространстве у самой земли череда дощечек с номерами. И все. Вокруг полевые цветы и птицы, уныло, как мне показалось, пролетающие мимо. Я не знала номера Ивана Бульского, а если бы и знала, как найти на таком огромном пространстве. Я поклонилась праху всех, так пострадавших в эпоху строительства коммунизма и покинула кладбище. Магадан расположен высоко над Охотским морем, в нем теплее, чем в тайге, но очень ветрено, мне больше нравилось в тайге, я полюбила сопки и всю красоту края. Новый год 1960-й встречала в большой компании на чьей-то большой квартире, было шумно и весело, и вдруг сюрприз: раздался лихой задорный звонкий голос Руслановой, она пела «Валенки», она уже была на свободе. Мои командировки по воле Дальстроя так достали Быкова, он не только не здоровался со мной, но даже отворачивался. В это время, я, поговорив с врачом, узнала, что девять лет жизни на Колыме – предел для здоровья, и я решила покинуть Колыму. Как и во всех случаях своей жизни решила и все. Мне следовало дожить до июля, а я решила – в конце марта 1960 г., несмотря на потерю по неустойке. И уехала, получив на прощание путевку в Сочи и туристическую путевку в Венгрию с недельным отдыхом на Балатоне.

Москва – Сочи – Венгрия – Чернигов – Москва

За время моей работы в Магадане Оля окончила Академию и получила направление на деревообрабатывающий комбинат в Подмосковье и сняла комнатенку в Химках (поближе к Москве). Приехав, я сняла ей и себе в Химках более просторную комнату и обставила ее мебелью. У Оли до моего приезда был полугодовой платонический роман с Булатом Окуджавой. Он хотел оставить семью – жену и сына 13 лет – эти обстоятельства и его возраст (разница в 13 лет) ее пугало, и она ему отказала. Познакомилась с молодым инженером киевлянином Юрием Погребным, они решили пожениться. Из Киева примчалась его мать Галина Эрнестовна (полурусская-полунемка, очень красивая женщина) с подарками, и молодые расписались. Я оказалась лишней в снятой комнате и вскоре уехала на лечение по путевке в Сочи, куда через неделю прибыла по путевке из Магадана Рая Розенберг. Это был для меня подарок судьбы. Вторым подарком было знакомство в санатории с Давидом Израилевичем Гальпериным из Перми. Он был химик, кудрявый, светловолосый, голубоглазый, такими, как я где-то читала, были древние евреи. Он был обаятельным, образованным, предлагал мне ежедневные прогулки с рассказами о себе, а вечером посещение ресторанов Сочи. Рая говорила, что мне необыкновенно повезло. К концу пребывания в санатории, он предложил мне вечером посетить ресторан для иностранцев. С ним в палате отдыхал военный в штатском, они подружились, хотя тот был очень молод. Так вот этот молодой человек восстал против посещения этого ресторана. Вечером расстроенный Гальперин рассказал мне, что этот молодой человек – работник КГБ, и ему было поручено следить за ним на отдыхе. Оказалось, что Давид Израилевич был расконвоированным заключенным, доктором наук, в Перми он был на секретной работе. Когда мы с ним прощались у поезда (он покидал Сочи раньше меня), из окна на нас смотрел этот кагэбэшник, кажется, смотрел дружелюбно. Больше я не виделась с Гальпериным, хотя некоторое время мы переписывались. Его судьба вызвала у меня желание написать повесть «Вихрь», где я отразила воспоминания о Колыме и многое из его рассказов о себе, а также воспоминания о Харькове. Повесть «Вихрь» прилагаю.

В это лето 1960 года приближалось время поездки в Венгрию по туристической путевке. Мы пересекли границу и посетили 14 городов Венгрии. Туристическая группа состояла из магаданцев, было интересно, но мы все были несколько подавлены неприязнью населения к нам – русским туристам, особенно в Будапеште. У всех в памяти был путч, кажется 1956 года. Я о подобном писала в рассказе «Мираж», тогда погиб кумир молодости Вали Милявской. Он разыскал ее через многие годы, но им не суждено было встретиться. Во время поездки по Венгрии я делала записи, и все они соединились в тетрадь под названием «Вас ждет Будапешт». Когда мы ехали обратно и снова пересекли границу, то все не сговариваясь закричали – Ура! Я боялась – а вдруг я останусь – и я дала себе слово никогда больше не покидать Родину. Записки о поездке прилагаю («Вас ждет Будапешт»).

На обратном пути я заехала в Чернигов, заранее списавшись с Валей Милявской. Она собиралась из Москвы в Чернигов отдохнуть в своем родном доме – она была из Чернигова. Чернигов полукурортный город на реке Десне, весь во фруктовых дворах-садах. Это бывшая столица славян, старше на 300 лет Киева и Москвы. Правил тогда Черниговым и соседними княжествами князь Черный. Мы с Валей пляжились, и как-то на обратном пути остановились перед зданием с надписью. Я стала вслух читать – Гипрогражданпромстрой – на крыльце стоял молодой мужчина, он спросил – Это вас интересует? Я сказала: Я строитель, - и, смеясь, добавила: грязный строитель, я инженер-сантехник. Трудно передать его радость. Он втянул меня за руку в свой кабинет – он был начальником этого предприятия, и стал уговаривать меня работать у него. В результате сунул в мою сумочку свои координаты и номера телефонов. Я вернулась в Химки и, вспомнив, что по договору с Дальстроем я имею право вернуться на работу в Челябинск, и там получить жилье. Я собрала вещи, их было 9 мест, и уехала, отправив вещи багажом, по сути, в неизвестность. В Челябинске я остановилась у Ланчинских, теперь они жили все вместе – Рива (мама ее умерла), Ян, его жена Рая и трехлетняя их дочурка Анечка, она сама называла себя Анецка. Я пришла в строительный трест, меня радостно принял главный инженер в очках. Он сказал, что само провидение привело меня к ним, позвонил куда-то и написал мне официальный документ, что мне предоставляется однокомнатная квартира. Я вернулась к Ланчинским со счастливым известием. Вечером я посетила новую знакомую по Кисловодску врача-онколога. Это было роковое посещение, когда я ей рассказала о своей удаче, она разразилась целой тирадой – как можно добровольно отдавать свой паспорт для прописки в городе, где после подземного взрыва столько территории заражено радиацией, больницы забиты больными и т.д. Я вернулась к Риве подавленная. И вдруг вспомнила, как в Чернигове Меженный сунул мне в сумочку свой номер телефона. Я стала лихорадочно искать в сумочке, даже все вывалила на диван. И нашла. Тут же позвонила Меженному на квартиру, спросила, актуально ли еще его предложение, он сказал – да. Я попросила немедленно дать телеграмму, что мне предоставляется оплата проезда, подъемных и жилья. Утром пришла телеграмма с указанием всего, кроме жилья. Что было делать? Рива сказала – ты же не будешь на улице, поезжай и все. Это же наша родная Украина. Я поехала на вокзал, наняла человека, он переписал весь мой багаж на Чернигов, и я в тот же день уехала. В поезде было время поразмышлять о содеянной мною авантюре. Я представила себе положение главного инженера в очках, он рассматривал мой паспорт, обратил внимание на временную прописку в Москве, сказал, что мне доверяют... теперь он ждет меня... Я даже зажмурила глаза – Ну и ну! У меня до сих пор сохранился документ о предоставление мне однокомнатной квартиры в Челябинске, как подтверждение, что это был не сон.

Город Чернигов

Работать у Меженного было интересно. Надо было отстраивать весь город. После двух с половиной лет гитлеровской оккупации дома еще были с прострелами, много было руин. Меженный был архитектором и принимал живое участие во всех проектных решениях. Сначала я остановилась в доме Вали Милявской. Сама она была в Москве, а здесь находилась ее сестра Мария, она недавно освободилась из заключения, провела в лагере 18 лет, мужа ее давно расстреляли, а дети были на обеспечении Вали Милявской, жили в Москве и забыли о матери за давностью лет. Домом заправляла Катя, их родственница и ее муж Павел, его все называли Поль, он был из казаков, про него рассказывали, что революцию он встречал в красных штанах. С ними я прожила месяц и перешла в гостиницу, которую 2 месяца оплачивали на работе. Потом меня переселили на освободившееся место в общежитие в нашем же здании и только спустя почти два года мне предоставили комнату 15 кв.м. в двухкомнатной квартире на втором этаже добротного сталинского дома в центре Чернигова. В соседней комнате жила семья пенсионера – главного инженера нашего предприятия, с женой и взрослой дочерью. Они претендовали на вторую комнату, но все мои сотрудники выстроились охраной на время моего вселения, и я «победила». В Чернигове, также как и в Харькове и других городах, побывавших под гитлеровским сапогом, было трудно с жильем. В газете «Деснянська правда» был объявлен тайный конкурс на лучший рассказ. Я в нем участвовала с рассказом «Крылья» (он был переведен на украинский язык редакцией), и заняла первое место. С тех пор в газете стали появляться мои рассказы, но их перестали принимать вовсе после шестидневной победы Израиля в Секторе Газы. Побывав в музее Коцюбинского, я познакомилась с директором музея – младшей дочерью М. Коцюбинского Ириной Михайловной Коцюбинской. Мною были написаны рассказы на историческую тему о ее брате Юрии Коцюбинском – красном командире украинских войск, репрессированном, а потом реабилитированном. Также о командире красного казачества Виталии Примакове (муже сестры Ирины – Оксаны). Его судьба была такая же, как и у Юрия Коцюбинского и его младшего брата Романа Коцюбинского, да и сама Ирина в ту пору скрывалась от репрессий. Все это печаталось в газете с переводом на украинский язык. Я тесно подружилась с Коцюбинской, часто бывала у нее, сидела в саду, вдыхая аромат цветов. Смотря на оранжерею, я написала пьесу «Черная тишина» о семье Коцюбинских, она переведена на украинский язык местным молодым поэтом (фамилия в пьесе, пьеса в фонде музея). Когда из Киева приехал чиновник из важных, Коцюбинская предложила ему познакомиться с пьесой, он, взглянув кто автор, сказал: «Я жидов не читаю». Ирина Коцюбинская была замужем за Артемом Метрик-Данишевским (он пропал без вести в отечественную войну на фронте), их сын скульптор жил в Киеве. Однако Ирину Михайловну постоянно донимали, что ее муж – изменник, перебежчик к врагу и т.д. А прибывшая из Канады дочь Франко, гостившая у нее, уже даже обвинила ее – зачем та опоганила украинскую кровь жидовской кровью. Все это и многое, о чем я узнавала и догадывалась, способствовало выводу, что оккупированные города заражены фашизмом и нацизмом, и нужно много времени для их исцеления. В 1966 году я вышла на пенсию. Меня в пенсионном отделе поздравляли – пенсия 120 рублей. Такую пенсию никто в Чернигове не получал. Она исчислялась с учетом колымской зарплаты. В Чернигове я прожила 13 лет. За это время принимала гостей – детей и друзей. У Марушкиных родился сын Андрей, потом дочь Оля – все они купались в Десне. Прилагаю фото.

Приезжала и Оля – моя дочь. В Чернигове я подружилась с режиссером драмтеатра Отрюхом и режиссером Вельяминовым, обоих уже нет в живых. В 1973 году я поменяла свою комнату тройным обменом через Ленинград на комнату в Москве на улице Ситцев Вражек №12 на 3 этаже. Комната 13,27 кв.м. в огромной коммуналке – 21 человек. Во время обмена владелица этой комнаты спросила: «Вы не узнаете меня?» Это оказалась главный врач поселка Талая, она жила с мужем на одной лестничной площадке в поселке Мякит на Колыме. В этой квартире была еще одна встреча. К тому времени Оля уже развелась с Юрием Погребным и вышла замуж за поэта Юрия Ряшенцева. Так вот пришел ко мне Ряшенцев с Олей, и в это время потух свет. Все собрались в коридоре, стали что-то предпринимать, зажгли спички, и в полутьме Ряшенцев узнал Козырина – племянника Е. И. Жемчуговой, они учились в одном ВУЗе. Я забыла об одном странном инциденте, связанном с Черниговом и Киевом. Когда Оля жила в Киеве в семье Погребных, я приехала в Киев в командировку и остановилась у них. Отец Юрия Погребного – Николай Павлович Погребной занимал высокую должность в КГБ. Я до приезда в Киев в Чернигове проектировала теплотрассу, которая проходила по территории тюрьмы. Когда выполнилось все по проекту, и была выкопана траншея, обнаружили свежие погребения с еще не истлевшей одеждой, в них документы, паспорта, все были расстрелянные. И вот за столом в Киеве я рассказала об этом, и вдруг встретила ужасный взгляд и искаженное лицо Николая Павловича. Вскоре он умер от инфаркта. Значит, что-то он знал! Или все знал! Уже живя в Москве, я получила подарок от Коцюбинской – пластинку, на которой были песни певцов, певших в музее, в том числе и Шаляпина. Пластинку прилагаю.

Когда умерла Коцюбинская, директором музея стал Юлий Романович Коцюбинский, ее племянник. Перед отъездом из Чернигова я передала главному режиссеру Черниговского драмтеатра Рудницкому свою пьесу по исторической повести Дмитрия Мищенко «Княжна Черная». Он прочел пьесу, сказал, что обязан ее поставить, но надо раздобыть средства на костюмы. Рудницкий умер, пьеса, видимо, попала в руки нового главного режиссера, и он поставил ее под своим именем. Об этом сообщил мне режиссер Отрюх. Потом все ушли из жизни, а я постарела.

Ко всему написанному я прилагаю перечень того, что обнаружилось в моих «закромах». На тему, когда я была подростком, есть рассказ «Самый радостный и самый горестный», на военные темы рассказ «Неудавшаяся строфа». Написала до десяти пьес. Напечатано в периодической прессе одиннадцать рассказов. Всего лишь! Это все согласно астрологическому прогнозу. Я по нему Телец, а о Тельце сказано, что люди этого знака начисто лишены тщеславия. Вот и вся история моей жизни, в которой, как и у всех, играли роли люди на моем пути, и еще господин Случай. А с коммунизмом не получилось.

Названием этих воспоминаний, наверное, может быть: «Обыкновенная история» или «Как мы строили коммунизм».

Эстер Моисеевна Смехова
Эстер Моисеевна Смехова (1911–2011) родилась в городе Сновске (Украина), закончила Харьковский инженерно-строительный институт, работала инженером-сантехником, жила в Харькове, Барнауле, Кутаиси, Уфе, на Колыме, в Москве. Автор нескольких рассказов и пьес.
Перейти на страницу автора